Библиотека думающего о России

Александр Панарин
Стратегическая нестабильность ХХI века

Глава четвертая. Милитаристский проект «американского века»: сущность и судьба

1. Социал-дарвинистский "реализм" и гуманитарный идеализм в истории

Характерная особенность современных стратегических аналитиков, оценивающих нынешнюю американскую претензию на мировое господство, состоит в том, что они изначально принимают американскую картину мира в ее онтологических, антропологических и методологических составляющих. Иными словами, сначала принимаются в качестве само собой разумеющихся и безальтернативных американские правила игры, а затем делается вывод, что по этим правилам способен выиграть только чемпион — Америка. Однако опыт истории и ее качественные — формационные — сдвиги свидетельствуют о закономерности изменения самих правил, что обессиливает победителей и дает неожиданный шанс тем, кого эти победители успели списать со счетов.

Принципиальная неадекватность стратегического анализа, ныне преобладающего в среде профессиональных экспертов и разработчиков доктрин, состоит в пренебрежении гуманитарным измерением и духовно-гуманитарной подоплекой современных эпохальных сдвигов. Эксперты разучились мыслить гуманитарно, оставаясь в плену позитивистской традиции, в наиболее чистом виде представленной сегодня носителями американской картины мира. Говоря о раскладе мировых сил, остаются в плену техно- и экономикоцентризма, то есть ограничиваются сопоставлением техноэкономического потенциала ведущих политических акторов и сопоставлением темпов роста как объективного показателя будущего. Говоря о человеке, имеют в виду лишь потребителя, согласного выставлять оценки странам и регионам исключительно в зависимости от величины и содержания предлагаемой потребительской корзины. Все это, собственно, и означает позитивистскую деформацию мышления, разучившегося принимать во внимание собственно гуманитарные ценности и духовные факторы.

Можем ли мы сказать, что соответствующая "деформация" произошла и с самой мировой историй как таковой, что сама история повернулась спиной к духовно-ценностному измерению и механизмы, лежащие в основе исторических сдвигов, относятся исключительно к сфере экономики и техники?

Такое представление еще совсем недавно было характерно для идеологии технического модернизма, наложившего неизгладимую печать на современные теории модернизации, вторичной модернизации, догоняющего развития и т. п. Суть этой идеологии — в постулате линейности прогресса и количественной его измеримости на основе техноэкономических критериев. Однако в последнее время эта идеология подвергается все более аргументированной критике как на Западе, с позиций постмодернизма, так и на Востоке, с позиций культурного плюрализма.

Любопытная попытка реабилитации истории как гуманитарной науки представлена в книге американского "метаисторика" — постмодерниста, профессора Хайдена Уайта1.

Автор обращает внимание на тот несомненный факт, что историк, в отличие от обыкновенного хрониста, не просто регистрирует текущие события или извлекает на свет документы прошлого, а представляет нам более или менее связные рассказы об исторически случившемся. Историк — это тот, кто преобразует безличные хроники в сюжеты, имеющие сквозной смысл и представляющие каноническую последовательность завязки, кульминации и развязки.

В самом деле: всякий историк имеет дело с необозримой мозаикой фактов, которые ему предстоит организовать в более или менее ясный сюжет. Здесь-то и раскрывается принципиальная, непреодолимая гуманитарная субъективность историка. Отбирая те или иные факты, ранжируя их по значимости, выстраивая их в единые смысловые сюжеты, историк руководствуется определенными идеологическими и ценностными критериями, а также — собственно эстетическими (литературно-художественными) принципами построения сюжета. Уайт ставит дилемму: либо история как наука должна выработать свой, ценностно и культурно нейтральный символический аппарат, подобный принимаемому в точных науках, либо признать свой гуманитарный статус в качестве сознания, работающего на границе науки и искусства. Уайт конкретизирует этот гуманитарный статус историка, обосновывая применимость к науке истории традиционных литературных жанров: история может писаться как трагедия, как драма, как комедия или сатира.

Я хотел бы в данном случае радикализировать подход Уайта, отметив, что не только наука история, но и сама история как человеческая драма, развертывающаяся в большом времени, является гуманитарной по содержанию, то есть реагирующей не только на сдвиги в экономике и технике, но и на сдвиги в человеческом сознании, в моральной и ценностной сфере, в человеческих предпочтениях и мотивациях.

Я убежден, в частности, что методологическое усилие школы модерна, ориентированной на вытеснение субъективно-ценностного подхода к истории "всецело объективным", связано с общим пафосом европейской секуляризации. В прежней временной картине мира гарантом того, что слабые субъективные факторы, относящиеся к упованиям человеческой души, действительно сработают в большом историческом времени, был Бог, стоящий за спиной слабого человека. Как только секуляризированное сознание устранило Бога из истории, сразу же обнаружилась кардинальная несоизмеримость притязаний хрупкой человеческой субъективности с теми макромасштабными процессами и механизмами, которые определяют ход мировой истории.

В этом смысле марксизм как воплощение оптимистического модерна занимал промежуточное положение. Он уже отказался от присутствия Бога в истории, но при этом не отказался от смысла истории. Здесь драматическая противоречивость марксистской историографии (да и теории прогресса вообще): если ход истории всецело подчиняется объективным, ценностно нейтральным и безразличным к нашим намерениям законам, то почему же он непременно ведет к заветному финалу — к конечному освобождению человечества? В теоцентричной, телеологической истории, ход которой предрешен и гарантирован Божественным замыслом о человеке, это может быть объяснено; в детерминистской, подчиненной безличным законам материальной причинности истории это совершенно необъяснимо.

В постмодернистской картине мира данное противоречие получило свое пессимистическое разрешение: история стала выглядеть как абсурд, как столкновение равновероятных логик, ни одна из которых не совпадает с логикой нашего морального сознания, стремящегося увязать смысл истории с моральным смыслом, с проектом усовершенствования мира и человека.

Но это означает, что великая догадка русской мысли, высказанная, в частности, Достоевским, оправдалась. Смерть Бога в конечном счете влечет за собой и смерть человека; основания гуманитарной истории теряются, и она становится постчеловеческой, подчиняется естественнонаучным законам. Апофеозом этого реванша естественности и стал новейший социал-дарвинизм как антитеза классическому гуманизму.

Современный американизированный либерализм, выступающий под знаком реванша "естественного" принципа над социокультурным и моральным, вписывается в эту логику смерти человека, наступившей вслед за смертью Бога в мире. Ибо там, где действуют принципы естественного отбора и торжествуют естественный (инстинктивный) эгоизм над "пережитками" социальной (солидаристской и сострадательной) морали, человеческое измерение исчезает и сама человечность превращается в метафору, замутняющую природную (гео- и биологическую) суть дела.

Из этих презумпций вытекает и определенная стратегическая картина.

Почему рухнул Советский Союз? В конечном счете потому, что советская система препятствовала действию механизмов естественного отбора, поощряющего эффективных и бракующего неэффективных.

Ясно, что отнюдь не все готовы идентифицировать себя с системой естественного отбора. Для того чтобы широкая публика, прямо не участвующая в сценическом действии, но выступающая в роли заинтересованных наблюдателей, одобрила режиссерский замысел либеральных устроителей нового мира, у нас должны быть притуплены собственно социальные чувства. Одобрить мировой порядок, основанный на принципах естественного отбора, способны две категории: во-первых, новые приватизаторы собственности, нуждающиеся в оправдании своих экспроприаторско-приватизаторских практик с помощью новой — асоциальной по существу — идеологии; во-вторых, массовые потребители, превыше всего ценящие вещи, а не духовные ценности и при этом убежденные, что механизм рынка, избавленный от всяких социальных ограничений, даст им больше вещей, чем прежняя, патерналистско-уравнительная система.

Иными словами, новые принципы жизнеустройства, будучи ясно осознанными, требуют решительной перегруппировки в рядах самих победителей. Те, кто по-прежнему цепляется за демократические презумпции и видит в нынешнем глобальном сдвиге победу демократии над тоталитаризмом, свободы — над деспотизмом, обречены быть вытесненными на обочину нового мирового порядка. Ибо естественный отбор означает "демократию меньшинства" и свободу сильных — при небывалом еще бесправии слабых — незащищенных и неприспособленных.

Но это означает, что новые победители лишают себя всякой подпитки и поддержки со стороны тех, кто остается носителями моральной энергии, связанной с чувствами социальной справедливости и всей стоящей за ними гуманитарной (духовно-ценностной) традиции. Романтикам свободы предстоит быть вытесненными со сцены, заполняемой последовательными социал-дарвинистами.

В этом прояснении ситуации состоит важный гуманитарный итог истории, которой отныне, кажется, запрещено быть гуманитарной, то есть чувствительной к моральным смыслам.

Противоположность "гуманитарного" (учитывающего роль идей) и "естественнонаучного" (учитывающего только материальные факторы) подходов ярко проявляется при оценке того, почему рухнул Советский Союз. Сторонники "гуманитарной истории" говорят о саморазрушении Советского Союза, разуверившегося в своих идеях и потому добровольно разрушившегося и капитулировавшего перед Западом. Сторонники "естественнонаучной истории" предпочитают не замечать очевидных фактов саморазоружения и саморазрушения и делают акцент на поражении СССР в войне с западом, то есть на разрушении страны извне. В этом методологическом бесчувствии к роли внутренних факторов парадоксально совпадают выводы радикальных западников и радикальных почвенников: те и другие не замечают, что наряду с внешней холодной войной в России велась внутренняя холодная гражданская война, в которой победила партия западников, тотчас же приступившая к демонтажу собственной страны.

Точно так же и на новую мировую войну, начавшуюся как "война с международным терроризмом", необходимо взглянуть не только с военных, но и с гражданских позиций, то есть открыть в ней скрытый смысл гражданской войны преуспевших против непреуспевших, требования которых преуспевшим сильно наскучили.

Смысл глобального сдвига, понятого согласно социал-дарвинистской методологии, состоит в том, что в условиях дефицитности земных ресурсов планету предстоит избавить от лишних ртов и от всех неприспособленных: сцену займут приспособленные. И это торжество приспособленных над неприспособленными — окончательно, ибо если отбросить "гуманитарный мистицизм", то открывается естественная логика истории, в которой у "нищих духом" нет алиби.

Но это означает не только безжалостную чистку в среде неприспособленных и потерпевших поражение. Решительная чистка ожидает и тех, еще пребывающих в стане победителей, которые как раз и обеспечивали эту победу своим гуманитарным красноречием и моральным пафосом. Нынешняя смешанная ситуация, когда рыночных социал-дарвинистов дополняют носители старого либерально-демократического принципа, должна быть признана временной. Лицо завтрашнего глобального мира станут определять откровенные социал-расисты, не обремененные старыми гуманитарными комплексами, — уже сегодня вполне чувствуется их новый тон, чуждый "эклектике". Не демократы, чувствующие себя обязанными старой либеральной традиции, а новые расистские организаторы мира, осуществляющие селекцию человечества, — вот подлинная идентичность носителей однополярного мира.

Ясно, что профессиональные стратегические аналитики имеют здесь повод поразмыслить над тем, как изменится идейный потенциал сегодняшних победителей, когда они окончательно избавятся от старых либеральных попутчиков. Каковы будут судьбы американизма как идеологии, когда он недвусмысленно идентифицируется как идеология силы, а не идеология либерально-демократической "правды".

"Естественная", социал-дарвинистская логика и логика гуманитарной истории, сохраняющей "ценностную вменяемость", — это поистине противоположные логики.

Так, с позиций натуралистической, социал-дарвинистской логики крах России и возвеличение США следует признать окончательными, ибо среди наличных, "позитивистски значимых" тенденций, относящихся к экономической, геополитической и военно-технической динамике, сегодня не отмечается таких, которые бы указывали на какую-то альтернативу: мощь США возросла в последние годы не только абсолютно, но и относительно — на протяжении всего предшествующего десятилетия они развивались быстрее объединенной Европы и Японии, обескуражив былых адептов полицентричного мира. К этому следует добавить беспрецедентные геополитические приобретения Америки, которой удалось утвердить свое влияние в ключевых точках всего евразийского пространства, подчинить своему влиянию практически все новые постсоветские государства (включая и Россию), создать мощнейшие наднациональные центры принятия стратегических решений и лоббирующие группы, существующие внутри правящих элит едва ли не всех стран современного мира.

Здесь не только социал-дарвинист, которому положено любить сильнейших, но и простой "политический реалист", которому пристало считаться с фактами, не может не констатировать окончательность американской победы. И какой контраст представляет на этом фоне Россия, не только экономически разрушенная, но и тотально деморализованная, расколотая изнутри, как по социальному, так и по этническому признаку, лишенная всех привычных союзников и привычных механизмов самозащиты, в том числе и дееспособной армии.

Как не признать, что мышление, тяготеющее к реализму и потому чурающееся каких бы то ни было "мистических экстравагантностей" и парадоксов, может здесь делать вполне однозначные выводы.

Именно такие выводы напрашиваются, если понимать современную политическую историю без гуманитарных нагрузок, идущих от ценностно ориентированного сознания. Ибо такие нагрузки обременяют позитивистски безыскусную, линейную историю неожиданными парадоксальными искривлениями.

С позиций "исторического реализма" (по аналогии с презумпциями "политического реализма") крушение СССР как сверхдержавы перечеркивает перспективы русской идеи в мире, ибо идея требует материального обеспечения, а оно и оказалось утраченным вместе с окончательной утратой статуса сверхдержавы. Но с позиций "гуманитарной истории" все обстоит сложнее.

Россия, принявшая облик могучего и непримиримого СССР, обладающая миропотрясательными амбициями, обретала — даже в стане "социалистического лагеря" — больше тайных недоброжелателей, чем надежных друзей и единомышленников. Союзы с нею были исключительно конъюнктурно-прагматическими — за ними стояло не моральное, а вне- и аморальное сознание. Иными словами, Советский Союз в последние два-три десятилетия своего существования имел за собой дух реальной истории, считающейся с силой, но против себя имел дух гуманитарной истории, считающейся с моральной правдой. Несомненный факт советской истории состоит в том, что прежде чем реальный социализм покинули прагматики, адепты морали успеха, его покинули харизматики и энтузиасты — носители морального принципа как такового. Они сообщили стану советских противников ту духовную энергетику, без которой ничего эпохального в истории вообще не делается.

И вот сегодня на месте России, олицетворяющей кичливую силу и неумолимый натиск, мы имеем слабую, незащищенную, оскорбляемую и угнетаемую сильными мира сего страну. Имеет ли такая страна свои шансы в завтрашней истории? Имеет, если политическую активность в завтрашнем мире будут питать не только носители социал-реализма и социал-дарвинизма, но и носители альтернативного принципа сострадательности, солидарности и участия. В этом метаисторическом измерении, открывшемся впервые во времена, когда было провозглашено конечное торжество "нищих духом", Россия имеет свою перспективу, свой шанс в истории, совершенно не просматриваемые с позиций позитивистского знания.

Но аналогичная инверсия статусов— превращение низшего в высшее и наоборот — ожидается и применительно к ситуации сегодняшних победителей.

Без всяких сомнений можно утверждать, что морального авторитета Америки хватило бы еще на долгие годы, если бы она действовала в прежней системе мировых сдержек и противовесов, обязывающей к корректности и взвешенности. Нынешние обескураживающие открытия Америки как бесцеремонной силы, насаждающей в мире диктат и двойные стандарты, откровенно попирающей права слабых и незащищенных, наказывающей по своей прихоти и под надуманными предлогами целые народы, оказались возможными лишь в ситуации, когда США выступили в роли победителя и безраздельного гегемона. В качестве страны, сражавшейся с силами тоталитарного зла, США заполучали не только прагматических попутчиков и союзников, но и вдохновенных энтузиастов американской идеи, готовых нести ее всюду.

В роли державы, насаждающей диктат силы и расистские двойные стандарты, США рискуют тем, что именно лучшие, а не худшие, воодушевленные, а не циничные станут носителями грядущего антиамериканизма.

В конечном счете это грозит Америке положением, в котором не раз оказывались мировые победители: одинокой силы, которую подстерегает исторический случай — тот самый, которого даже внешне подобострастное окружение тайно, но напряженно ждет.

Настоящей профилактикой против таких сюрпризов "гуманитарной истории" является искоренение в ней самого гуманитарного духа — духа ценностного воодушевления, идущего от большой религиозной традиции. Чтобы убить историю, приподносящую сюрпризы победителям, надо населить ее мертвыми душами, утратившими всякую моральную впечатлительность, живущими либо "вполне материалистически", либо "вполне инстинктивно". Судя по многим признакам — в частности, по той "культурной революции", которую осуществляют в России правящие рыночники, соответствующая профилактическая работа, связанная с окончательным погашением нравственной, духовной пассионарности, уже вовсю ведется. Иными словами, нынешние победители — внутри страны и в глобальном масштабе, не рассчитывая привлечь на свою сторону лучших, активизируют худших, выдавая их за современный человеческий стандарт, и всеми мерами гасят энергию лучших, сохранивших способность оценивать мир с позиций социального и нравственного начал.

Такая стратегия победителей чревата глобальным гуманитарным риском для всего человечества — его катастрофическим духовным и нравственным обеднением. Но риск, связанный с эффектами бумеранга, таится здесь и для носителей социал-дарвинистского принципа. Когда социал-дарвинизм очистится от всяких "гуманитарных примесей" и выступит в обнаженном виде перед лицом человечества, еще недавно в значительной своей части верующего в ценности либеральной демократии, то не будет ли это означать такого сужения социальной базы нового мирового порядка, которое поневоле превратит этот порядок в заложника голой полицейской силы — неприкрытой диктатуры меньшинства?

2. За "конфликтом цивилизаций" — глобальный социальный конфликт

Для глобализирующегося мира характерно переплетение и взаимное превращение внутренних и внешних факторов. Так, начавшаяся мировая война — это война первого и третьего миров, но при этом третий мир выступает не только внешней первому структурой, но и пребывает внутри него как изгойская среда "мигрантов и неадаптированных". Точно так же и первый мир наличествует внутри третьего — как среда компрадорствующих глобалистов, чурающихся туземного большинства. Сегодняшнее противоборство миров интерпретируется посредством разных понятий, в том числе "конфликта цивилизаций" (западной) с "восточным варварством", с "фундаментализмом и терроризмом", наконец, как борьба современного "открытого общества" с архаикой национал-патриотизма и изоляционизма.

В самом деле, современный реестр идей включает дихотомии национализма и глобализма, открытости и закрытости, "светски-прагматического" и "фанатического" типов сознания. Однако, чтобы не быть обманутым, не смешивать видимости с существом дела, необходимо с самого начала выделить основной идейно-политический конфликт эпохи. Он касается столкновения двух противоположных принципов — биологического ("естественный отбор") и социального (презумпция равного достоинства сильных и слабых), а также двух типов морали— социал-дарвинистской и солидаристской. Истинный конфликт, составляющий драму наступившего века, связан с попыткой сильных и приспособленных, овладевших современностью, монопольно присвоить себе все блага прогресса, приватизировать его в качестве "классовой собственности". А поскольку и прогресс, и современность связываются с Западом, заново доказавшим свое "решающее преимущество" победой в холодной войне, то и приватизатором новых глобальных возможностей выступает объединенный Запад. В недрах западной культуры издавна соперничают (зачастую причудливо переплетаясь) два принципа: расистский и мессианско-универсалистский. Первый ориентирует на последовательное противопоставление миру незападного большинства человечества, второй — на интеграцию последнего в обустраиваемую Западом "современность".

Драматической особенностью наступившей эпохи является неожиданное доминирование первого, расистского принципа, потеснившего классический западный гуманизм. Возможно, в этом повинна холодная война. Восток, олицетворяемый грозным СССР, впервые стал внушать не столько снисходительное презрение, сколько смертельный страх.

Этого не было со времен противостояния Греции и Персии. После того как античный Запад выиграл битву при Марафоне, он утвердился в сознании своего неоспоримого превосходства. В эпоху Просвещения этот комплекс превосходства был универсалистски сублимирован, породив идею просвещенческой миссии Запада в мире. СССР, вооружившийся тираноборческой идеей социального равенства "нищих духом", олицетворял в ХХ веке контрнаступление Востока. Вероятно, именно поэтому добившийся победы в холодной войне Запад не только отверг социальную идею как опасную, но отверг и принцип антропологического равенства. Еще совсем недавно новые либералы противопоставляли принципам "демократии равенства" принципы демократии свободы.

Сегодня уже невозможно скрыть факт нового сдвига в господствующем либеральном сознании: презумпция социального неравенства, дающая шанс наиболее инициативным, превратилась в презумпцию расового неравенства, не дающую шанса неполноценным и человеческим подвигам. Сегодняшний реванш Запада — это не только военный реванш победителей в холодной войне. Это еще и реванш белого человека, заново утверждающегося в своем расовом превосходстве и в своем праве на господство над миром. Начавшаяся после холодной мировая война — это борьба за отвоевание маленькой планеты со всеми ее дефицитными ресурсами у незападнического туземного большинства и передачу их в руки наиболее достойных — избранных. Недостойным предстоит потесниться не только в пространстве, отступив в отведенные для них резервации, но и во времени, отступив из светлого будущего, некогда обещанного всем, в проклятое прошлое, ставшее судьбой расово неполноценных и неприспособленных. Чтобы до поры до времени замаскировать этот замысел или как-то затушевать смысл новой глобальной агрессии Запада, была предложена формула "конфликта цивилизаций". Она позволяет, во-первых, скрыть, кто же является настоящим агрессором, а во-вторых, — и в этом самое главное — замаскировать социальную природу конфликта, представив его как этнорелигиозный, вызванный фатальной некоммуникабельностью разнокачественных антропологических типов.

Вот почему столь настоятельным представляется уточнение действительного характера новой дилеммы человечества. Дилемма на самом деле состоит не в выборе между глобализмом и национализмом, глобализмом и изоляционизмом — в этом ракурсе оппоненты глобалистов обречены выступать воплощением "агрессивного традиционализма", — а в выборе между социал-дарвинистским принципом, означающим отдачу планеты — и самого будущего — на откуп сильнейшим, "избранным", и солидаристско-универсалистским принципом, означающим: "планета — для всех и будущее — для всех".

Сказанное позволяет уточнить, кто является истинным оппонентом глобального социал-дарвинизма. Те, кто сопротивляется новому натиску Запада, противопоставляя проекту вестернизации принцип плюрализма культур, и те, кто сопротивляется новому геополитическому гегемонизму, противопоставляя однополярному миру принцип национально-государственных суверенитетов, заслуживают понимания и поддержки. Но при этом надо уяснить себе, что действительная альтернатива социал-дарвинистскому глобализму, стремящемуся передать землю в руки "наиболее приспособленных", является не национально-государственная или культурно-цивилизационная (плюралистическая) идея, а идея социальной солидарности, призванная заново скрепить человечество и подтвердить общность его прав на будущее. Особая творческая задача, к рассмотрению которой мы еще вернемся, в том, чтобы показать, чем солидаристско-демократическая, социальная идея XXI века отличается от социалистической идеи XIX–ХХ веков.

Необычность идейной ситуации нашего времени состоит в отказе Запада от просвещенческого универсализма и переходе его на позиции ксенофобии и культурологически обоснованного "этноцентризма". Прогресс и демократия, которые совсем недавно выступали универсальными понятиями, не имеющими расовых и этнических привязок, стали интерпретироваться этноцентрично — как исключительный продукт западной культуры и истории. Представление о фатальной профанируемости этих понятий при переходе границ западного культурного круга призвано обосновать новый тезис милитаристского сознания: западная демократия должна уметь себя защищать от сил окружающего варварства.

Здесь исчезновение второго мира выступает не только как исторический факт, но и как торжество логики европеизма: второго мира не должно быть потому, что не может быть второго модерна: есть только модерн, воплощаемый первым миром, и антимодерн, воплощаемый третьим миром. Впрочем, как станет ясно из дальнейшего, и третий мир не может устроить сторонников непримиримой дихотомии "цивилизация—варварство". Победоносный либерализм в поисках классовой, расовой и прочей чистоты рядов идет к новой дихотомии: первый мир как воплощение светлого (цивилизованного) начала и — четвертый мир как сфера непроглядного мрака, покинутая или покидаемая всеми теми, у кого есть хоть какая-то перспектива.

Суть нынешнего либерального конструктивизма мы поймем лишь при уяснении того, что американизированный либерализм переживает сегодня фазу большевизации — подобно той, какую пережила российская социал-демократия, превращаемая в идеологию "непримиримых". Либерализм как новая идеология непримиримых отвергает эклектику третьего мира как слишком расплывчатой структуры, совмещающей прозападные и антизападные, динамичные и статичные режимы. Новый, однополярный мир означает то же самое, что однопартийный политический режим: и в той, и в другой системе не может быть третьей, неопределившейся силы: либо вы с нами— с первым миром, либо вы за пределами цивилизованного человечества вообще, в четвертом мире "неприкасаемых".

Четвертый мир есть результат разнообразных процедур очищения благополучной части человечества от всех неблагополучных, которым и предстоит сконцентрироваться в мировом гетто.

Новая мировая война, начатая Америкой, — это процедура классового очищения цивилизованного мира от нецивилизованных элементов, в распоряжении которых даже после краха представляющей их сверхдержавы частично сохранились такие средства самозащиты, как национальное государство, армии и "фундаменталистские идеологии". Все это и должно быть сокрушено в ходе "глобальной антитеррористической операции", организованной США. Решающим условием такой операции является идейное перевооружение "благополучной части человечества" на платформе непримиримого социального расизма.

Пережитки универсалистской системы, заставляющей видеть и в социально потерпевших неудачниках носителей человеческих прав и достоинства, должны быть решительно преодолены — подобно преодолению "абстрактного гуманизма" в классово непримиримой картине мира раннего большевизма. Именно здесь, в идейной сфере, решаются стратегические вопросы нового столетия: о содержании новой мировой войны, ее масштабах и ее конечном итоге.

Стоит в этой связи еще раз присмотреться к аргументам наших внутренних западников. Они парадоксально бесчувственны к новым свидетельствам, прямо касающимся их позиции. В своей полемике против евразийства, отстаивающего особые геополитические приоритеты России в постсоветском пространстве и особую значимость славяно-тюркского, славяно-мусульманского народа, западники не устают подчеркивать наше христианское родство с Западом.

Но разве нынешний западный социально бесчувственный либерализм, прямо перерастающий в социал-дарвинизм, — это христиански ориентированное учение? Люди, в самом деле сохраняющие христианскую идеальность и соответствующую систему ценностей, должны были бы стать первыми, наиболее непримиримыми оппонентами рыночного социал-дарвинизма, задавшего программу новейшей западной миссии в России и во всем постсоветском пространстве. Христианство — это не кредо культурологического сознания, толкующего о цивилизационных "архетипах", а кредо сознания, помнящего главные евангелические заповеди, касающиеся конечных судеб сильных и слабых, преисполненных гордыни и смиренных, "нищих духом". Выхолостить из христианства его духовно-ценностное, нравственное содержание, связанное с обетованием "нищих духом", значит превратить его в удобный объект идеологического пользования современных "новых правых".

Вторая странность наших западников — в странном игнорировании того факта, что посткоммунистическую, сознательно разоружившуюся перед Западом Россию последний ненавидит и презирает больше, чем Россию коммунистическую. Иными словами, нынешний "момент истины" для Запада состоит в том, что истинный порок России — не в ее коммунизме, а в том исконном историко-культурном содержании, которое якобы извечно стояло и за русским коммунизмом, и за русским империализмом, и за русским деспотизмом.

Словом, западная доктрина в отношении России основывается не на комплементарных процедурах цивилизационной избирательности, готовой отыскивать родственные себе черты в нашем наследии, а на огульном и агрессивном неприятии. Как же в этих условиях делать вид, что ничего особенного не происходит и западнический курс — единственно верная стратегия для России?

Совсем не случайно наши западники приняли основной тезис победившего Запада: о том, что коммунизм— не заимствованный продукт, насильственно — методами беспощадной гражданской войны — перенесенный на нашу почву левыми западниками— большевиками, а порождение "почвы", принявшее превращенческие формы. Тем самым Запад избавлялся от всяких поводов для самокритики, обретая незамутненное выражение мирового Добра, а Россия — от всякой перспективы, обретя столь же чистое выражение носителя мирового Зла.

Соответствующим образом трактуется и современный либерализм: наши западники ухитрились не заметить в нем бросающихся в глаза социал-дарвинистских превращений, связанных с идеей глобального рыночного "естественного отбора" и сопутствующей дискредитацией всех незащищенных и неприспособленных2.

3. Новое и старое в американском экспансионизме

Стратегический анализ должен учитывать баланс старого и нового в возникающих угрозах и факторах нестабильности. Обычно те, кто отмечает наличие старых факторов политики, выступают как более или менее благодушные скептики: они не очень обольщались в прошлом и потому не столь шокированы чертами наступающего будущего, которые способны травмировать прекраснодушных утопистов. Но скептики способны обманываться в другом: в недооценке масштабов грядущей нестабильности и возможности экстравагантных поворотов истории, не запрограммированных в прошлой традиции.

Итак, каков же баланс старого и нового в американской политике после холодной войны?

Аналитики-американисты, прослеживающие долгосрочные тенденции в американской политике, склонны делать вывод, что нынешняя жесткая наступательная линия соответствует традиционной гегемонистской программе США.

"И теперь, в конце века, становится ясно, что если бы именно агрессивность Советской России являлась причиной глобальной вахты Соединенных Штатов, то, одержав победу в холодной войне, Вашингтон не упустил бы шанса снять с себя бремя. Однако уход СССР в небытие не произвел разительных перемен. США не "закрыли" НАТО, не увели легионы из Германии, Кореи, Японии, не возвратили к своему побережью флоты, контролирующие мировую акваторию, не сократили свой военный бюджет..."3

Но в таких констатациях есть парадокс: не удивляются те, кому положено удивляться, если иметь в виду их систему ценностей. Большинство профессионалов, пишущих на эту тему, являются западниками, верующими в демократическую миссию Америки и в то, что ее победа над "советским тоталитаризмом" означает победу ценностей демократии, плюрализма, терпимости и других атрибутов "открытого общества" над агрессивным традиционализмом "закрытого". В той мере, в какой приверженность демократическим ценностям у наших западников является подлинной, следовало бы отметить, что они по меньшей мере будут шокированы не демократическим, а империалистическим, не пацифистским, а милитаристским, не плюралистическим, а гегемонистским поведением Америки. Тем, кто готов абсолютно все простить Америке — даже агрессивное нападение на ни в чем не повинные страны, даже бомбардировки мирных городов в центре Европы (Югославия), даже готовность нанести ядерный удар по гражданскому населению под предлогом борьбы с терроризмом, — следовало бы осознать, что сегодня быть западником (американским) — это одно, а быть демократическим плюралистом — совсем другое. Если в ответ на откровенно антидемократическое поведение Запада в условиях падения сдерживающих факторов вы продолжаете безоговорочно поддерживать западную экспансию, то следует признаться в том, что в основе вашей картины мира лежат не столько демократические ценности, сколько ценности белого расизма, отмеченного глубоко укоренившимися фобиями в отношении "азиатчины". Если Америку "полностью одобряют", несмотря на совершенно очевидные милитаристские гегемонистские сдвиги в ее поведении и сознании, а Россию продолжают осуждать и ненавидеть, несмотря на ее совершенно добровольное разоружение и уход из имперского пространства, то дело здесь отнюдь не в критериях демократизма и недемократизма, а в старых критериях внешнего и внутреннего расизма.

Биполярный мир означал диктат поделивших сферы влияния сверхдержав. На чем могла строиться аргументация американофилов в тех условиях? На том, что только мировая миссия США как сверхдержавы способна сдерживать глобальное наступление советского тоталитаризма. Иными словами, сверхдержавная мощь и амбиция США выступали не в качестве чего-то самоценного, а в качестве необходимого средства сохранения демократического ареала в угрожаемом мире. В те времена незыблемой презумпцией выступал полицентрический, демократически организованный мир, который должен наступить после того, как вынужденное с точки зрения Запада противостояние с Востоком закончится. И только теперь, после крушения восточной сверхдержавы, становится очевидным, что наличие Советского Союза модернизировало картину мира, осовременивая образ и поведение как Востока, так и Запада. Вслед за исчезновением СССР моментально выступила из тени зловещая архаика, казавшаяся преодоленной: колонизаторский Запад и колонизуемый Восток.

В рамках модернистской системы ценностей однополярный мир, основанный на безраздельной американской гегемонии, принять было бы невозможно. В этой системе наступившая однополярность выступала бы шокирующим, ничем более не оправданным вызовом действительно новому, демократическому мировому порядку, основанному на коллективной безопасности, коллективной системе принятия решений, плюрализме и полицентризме. Те, кто с неожиданной легкостью принял порядок ничем не ограниченной американской однополярной гегемонии, тем самым демонстрируют свое расставание с ценностями демократического модерна. они — западники, но уже не демократического, а старого колониального и расистского пошиба, связанного с безграничной верой в особые права и свободную миссию западного белого человека в мире, где "слишком много азиатов". Отныне мы имеем дело с новым типом западника.

Не демократические чувства братства, солидарности, веры в совместное будущее движут им, а старые комплексы расового превосходства и расовые фобии.

Систему однополярного диктата (централизованной мировой диктатуры) могут принять и приветствовать только те люди, которые преисполнены расового недоверия к незападному большинству человечества, фатально не поддающемуся демократическому перевоспитанию.

Между тем классическая демократическая система не требовала от людей социально-политической и культурной капитуляции. Она исходила из того, что люди от природы обладают равными правами и достоинством. Состояние воспитуемого и перевоспитуемого перечеркивает главную посылку демократии — об автономии человеческой личности и ее идеологически не подопечном статусе.

Большевики первыми увели людей из этой демократической картины мира: для них социалистический (коммунистический) человек стал продуктом идеологической системы производства научного (заранее заданного) сознания. Природа человека попала под подозрение в естественной мелкобуржуазности, и только преодоление этих мелкобуржуазных стихий в ходе планового производства нового человека открывало социалистическую перспективу.

Отсюда и необходимость в диктатуре пролетариата: она в России, с одной стороны, ограждает пролетарское меньшинство от давления непролетарского сознания, с другой — организует переработку сознания в социалистическом духе. Необходимость в диктатуре пролетариата отпадет, когда невоспитуемые представители эксплуататорских классов исчезнут, а воспитуемое мелкобуржуазное большинство будет перевоспитано и переделано в нового человека.

Иными словами, большевистская картина мира хотя и была далекой от гуманистического прекраснодушия старых революционных демократов, верящих в социалистическую природу человека, тем не менее не страдала фаталистическим антропологическим пессимизмом, ведущим к расизму.

Современная либерально-демократическая ментальность представляет более трудный случай. Ее предубеждение в отношении недемократического большинства носит уже не классовый, а расово-антропологический характер. В этой картине мира демократическое меньшинство живет в окружении недемократического большинства со всеми вытекающими отсюда опасностями и для меньшинства, и для самой демократии.

Таким образом, либерально-психологическим парадоксом этой новой демократии является то, что она питается не чувствами открытости и презумпциями доверия, а презумпциями недоверия и маниакальной подозрительностью. Ясно, что в таких условиях демократы, чувствующие себя осажденным меньшинством, не могут не мечтать о силе, способной надежно защитить их от "враждебного окружения". В этом, и только в этом контексте становится объясним социальный заказ на однополярную мировую диктатуру Америки — этого гаранта демократического меньшинства в недемократическом мире.

Здесь-то и выстраивается достаточно определенная логика американского курса в мире после холодной войны. Стремление доминировать, прибирать к рукам ресурсы и территории ослабевших соперников, перекраивать пространство в свою пользу — в этой установке, по сути дела, нет ничего нового: она соответствует традиционному национальному эгоизму всякой, и в особенности большой, страны, обладающей имперской традицией.

История Америки это подтверждает. Война с Испанией, присоединение значительной территории Мексики в результате империалистического захвата, экспансия на Ближний Восток с опорой на Израиль в качестве плацдарма — все это вписывается в империалистическую стратегию национального эгоизма крупной державы, способной "много себе позволить".

Менее тривиальная черта — исключительная ревность к чужому могуществу. В истории США не раз встречались случаи, когда они готовы были к нападению и разрушению другой страны только потому, что ее подозревали в способности достигнуть равной им мощи. Объединенный комитет начальников штабов в ноябре 1945 года сформировал доктрину, предусматривающую атомное нападение и разрушение СССР "не только в случае предстоящего советского нападения, но и тогда, когда уровень промышленного и научного развития страны противника даст возможность напасть на США либо защищаться от нашего нападения..."4.

Чего здесь больше? Прагматических установок реальной политики, заходящей в своих заботах о национальной безопасности дальше того, что диктуется непосредственными угрозами настоящего, или иррациональной гордыни, связанной с чувствами первородства, избранничества и мессианскими амбициями? Чего в данном случае не терпит Америка: не терпит ощущения реальной угрозы или не терпит присутствия равных на Земле? Ситуация повторяется сегодня, теперь уже в виду возвышения Китая. "Внутри стратегического сообщества США существует фракция, которая полагает, что Соединенные Штаты должны предотвратить подъем Китая до статуса мировой державы, стимулировать внутренние противоречия и, если это не поможет, прибегнуть к превентивной войне"5.

Насколько вписывается это в либерально-демократический имидж Америки? Ведь здесь не говорится о том, что США опасаются авторитарного, агрессивного, недемократического Китая. Говорится о неприемлемости подъема Китая до статуса мировой державы как таковой, способной оппонировать модели однополярного мира, то есть американскому гегемонизму.

Это не дает шансов сохранить лицо тем западникам, которые готовы утверждать, что США сами не рады своей мировой миссии, что статус гегемона — это то, что случилось с ними едва ли не помимо их воли и стало их бременем. Множатся свидетельства того, что ради сохранения этого "бремени" США готовы погрузить мир в новую тотальную войну. Идеология нового американоцентризма гласит: либо мир станет американским, либо лучше он провалится в тартарары.

Здесь, несомненно, мы видим признаки чего-то нового: современный "белый человек", самоопределяющийся в американском духе, обнаруживает свою неспособность жить в мире, где другие обладают равным с ним статусом. Такая неспособность жить в действительно плюралистическом мире являет нам новую (или заново проявившуюся) расовую нетерпимость "белого человека", демонстрирующего американскую реакцию на того самого непохожего и нетождественного другого, в неприятии которого еще недавно обвиняли носителей "закрытого" тоталитарного сознания.

Итак, перед Америкой стоит сегодня стратегическая задача: заставить мир принять однополярную диктатуру США. Выше уже было сказано, что такое принятие на базе собственно демократической традиции заведомо невозможно. Демократические ожидания нового мирового порядка однозначно связаны с плюралистической децентрализованной мировой системой, с разделением власти, исключающим диктат одной державы, с консенсусным принципом принятия глобальных решений.

Глобальная диктатура по определению означает нелегитимную власть меньшинства, основанную на смертельном страхе перед большинством. Следовательно, для того, чтобы побудить известную часть человечества принять американскую диктатуру, его надо напугать какой-то неслыханной угрозой и одновременно пообещать гарантии от этой угрозы. Здесь-то американская однополярная стратегия получает свою конкретизацию. Америке выгодно:

— чтобы влиятельные элиты в разных странах мира, тяготеющие к Западу, чувствовали себя неуютно среди собственного населения; удобно себя чувствующие, нашедшие общий язык с туземным большинством, были бы менее зависимыми от внешней американской поддержки;

— чтобы увеличивалось количество стран-сателлитов, также противостоящих региональному окружению, не имеющих надежной геополитической опоры вокруг и потому нуждающихся в высоком американском покровительстве; одинокие, чувствующие себя во враждебном окружении и готовые опираться на могущественного заокеанского покровителя — вот кто будет выступать проводником американского влияния ("атлантизма") в мире;

— чтобы над странами, лишенными или лишаемыми собственных средств обороны, постоянно тяготело чувство опасности, непредсказуемости окружающего мира, чреватого перманентной угрозой хаоса; всякая диктатура моментально повисает в воздухе, вызывая недоуменные вопросы, если она не подпитывается атмосферой апокалипсических ожиданий и присутствием врага, в любую минуту готового поднять голову.

Наши "демократы", в сознании которых мирно уживаются либеральный мировой порядок и однополярная диктатура, неприятие "традиционалистского большинства" и упование на легитимную власть, невозможную без электоральной поддержки этого самого большинства, гражданское общество и социально безответственная стихия рынка, рождающая массовое люмпенство, демонстрируют шизофреническую расщепленность мышления, не считающегося с логическими противоречиями. В данном случае стратегическая логика состоит в том, чтобы из уже никем не оспариваемого, "констатирующегося" тезиса однополярности вывести заложенные в ней следствия.

Если мир однополярный и США как единственная сверхдержава готовы сделать все, чтобы сохранить эту однополярность и извлечь из нее все возможное, то пора по-новому взглянуть на идеологию и практику американизма. Если однополярный мир — это диктатура удобно устроившегося меньшинства, то и американизм превращается из либеральной идеологии в идеологию глобальной диктатуры "приспособленного" меньшинства над "неприспособленным" мировым большинством. Весь уже известный из опыта многовековой политической истории арсенал приемов, посредством которых диктатуры оправдывали и обезопасивали себя, становится арсеналом победившего американизма, готового любыми средствами закрепить свою победу на весь XXI век.

Расставание американизма с демократией проходит согласно тем же приемам и канонам, по которым проходило расставание социал-демократии, достигшей в большевизме своей "высшей", коммунистической стадии, со "сладенькими иллюзиями" и "побасенками" прежнего "абстрактного гуманизма".

В начале ХХ века коммуницизированный социализм решительно противопоставил себя классической демократии.

В начале XXI века американизированный либерализм, обретший черты социал-дарвинизма, столь же последовательно противопоставляет себя всей европейской демократической традиции.

Но в ХХ веке коммунистический тоталитаризм нашел себе противовес в лице западного либерализма; новый социал-дарвинистский тоталитаризм, не оставляющий шансов неприспособленным, подобного противовеса пока что не имеет. Вот почему история XXI века обещает быть еще более трагедийной, чреватой экзистенциальными "провалами" в невозможное, нежели история ХХ века.

Выше уже отмечались три направления американской стратегии во внешнем мире, связанные с оправданием однополярной диктатуры и созданием атмосферы, ее питающей: противопоставление правящих элит массам; противопоставление стран, согласившихся на роль американских сателлитов, их региональному окружению (в случае, если оно считается враждебным США); насаждение "управляемого хаоса" в целях подкрепления миссии "американского народа" как последнего гаранта ускользающего порядка.

Рассмотрим эти направления по отдельности.

4. Как сделать власти предержащие одинокими в собственном отечестве?

Обычно не замечаемое, но удивительное состоит в том, что современный либерализм давно уже стал не партией мира и согласия, а партией войны — гражданской и мировой. Дело в том, что навязываемые им директивы, — а речь идет о директивном политическом мышлении, — совершенно неприемлемы для большинства, сохранившего потребность в национально-государственной и социальной защите. Посмотрите, какие предписания содержит Вашингтонский консенсус — триумвират6, олицетворяющий диктатуру финансового капитала в современном мире.

Запрет на любые программы развития и социальной поддержки, чреватые дефицитом государственного бюджета. Отсюда — пресловутые секвестры образования, здравоохранения, систем социальной защиты, программ поддержки молодежи, женщин, престарелых.

Прежняя философия дефицитного бюджетного финансирования строилась не только на солидаристской этике и принципах уравнительной справедливости, обязывающих поддерживать непреуспевших. Она представляла собою и специфическое выражение инвестиционного принципа роста, ибо одно дело программы помощи незащищенным группам, представляющим "прошлое" (пенсионеры, представители устаревших профессий, жители депрессивных регионов), другое — финансируемые из бюджета программы поддержки и развития хрупких ростков нового (еще не ставшей на ноги молодежи, перспективных социальных и научно-промышленных новаций, временно не способных оправдаться по критериям рыночной рентабельности, и т. п.).

Теория "дорогих" (социально крупных) денег игнорирует это различие между целерациональными социальными бюджетами, связанными с финансированием новаций, и ценностно рациональными социальными бюджетами, связанными с морально оправданной поддержкой "отставших" и незащищенных групп. Социал-дарвинистский принцип, ориентированный на тех, кто сию минуту демонстрирует рыночный успех, следовало бы признать не только вызовом социальной справедливости, но и вызовом социальной эффективности, далеко не всегда совпадающей с критериями экономической рентабельности.

Это обещает объединить в едином протестном движении и тех, кого защитить нас обязывает великая моральная традиция, и тех, чья защита и самозащита олицетворяют императивы прогресса и развития. "Партия реванша", представленная "Вашингтонским консенсусом", противостоит тем и другим. Фактически эта партия выражает статус-кво, выгодное уже преуспевшим, и направляет свои усилия на то, чтобы не только избавить их от социально ответственного поведения, но и от возможной конкуренции тех, кто завтра мог бы стать на ноги и дать новый импульс национальному и мировому развитию. Отсюда — категорический запрет на защиту национальной промышленности, на таможенные тарифы, на государственное авансирование подсистем и групп роста.

В свое время государственные программы дефицитного финансирования обеспечили рывок вперед сегодняшних рыночных лидеров. Поощряемая из госбюджета "экономика спроса" позволила ведущим странам Запада, в первую очередь самим США, выбраться из трясины мирового экономического кризиса и создать систему управляемого роста. Элементы этой системы — в виде субсидий национальному сельскому хозяйству, кредитования науки и образования в странах нынешней метрополии "первого мира"— поныне сохраняются. Двойной стандарт нового мирового порядка состоит в том, что то, что позволено победителям, запрещено побежденным — дабы их экономический, социальный и культурный реванш не мог состояться даже в отдаленном будущем.

Сомнительная миссия обеспечения соответствующей профилактики — правил игры, навсегда закрепляющих победу первого мира, возлагается на правящие элиты стран второго эшелона развития. Эти элиты отныне уже не могут отчитаться перед собственными нациями по счетам прогресса, требующего жертв в настоящем, но обеспечивающего рывок в будущее. Нынешняя социал-дарвинистская селекция носит не временнoй характер, отделяющий группы, олицетворяющие национальное прошлое, от групп, олицетворяющих будущее, а отображающий характер, отделяющий метрополию роста от периферии, которой запрещено с нею соревноваться посредством способов внерыночной защиты.

Ясно, что если национальная элита под давлением извне принимает подобные правила игры, она лишается широкой поддержки изнутри. Это устраивает хозяев однополярного мира, надеющихся таким образом получить "на местах" менеджерскую среду, у которой нет иной надежды, кроме надежды на крепость однополярного мирового порядка, способного защитить ее от справедливого гнева преданных соотечественников.

Отсюда становится объяснимым то направление, в котором осуществляется ревизия национально-государственной системы. Либералы на местах действуют по указке извне, шаг за шагом демонстрируют систему национально-государственного суверенитета. Национальное государство утрачивает многие традиционные монополии: на валюту ("двоевластие" рубля и доллара в национальном экономическом пространстве), на юрисдикцию (вмешательство международных судебных инстанций), на установление порядка, на насилие, наконец, на политику в области формирования духовных ориентиров и культурной идентичности. Внутреннее законодательство, как и вся система национального суверенитета, перестает быть главным источником легитимности тех или иных общественных практик; растет число практик, заведомо нелегитимных с точки зрения туземной традиции и даже туземного законодательства, но широко поддерживаемых извне и находящих оправдание в другой традиции и другой социальной логике.

Ясно, что речь идет о войне с силами, представляющими нацию, ее "туземное большинство". И чем более откровенно туземные проводники глобализма противопоставляют себя национальным интересам и национальной идентичности, тем агрессивнее они выступают как партия гражданской войны, готовая опереться на внешнюю поддержку в рискованных политических ситуациях. Сначала глобализм питается "силой передового примера", впоследствии его все больше питает страх провинившихся и нашкодивших перед возможным возмездием разоренного и обманутого туземного большинства. Во избежание ситуации, когда последние захватывают государственную политическую власть в ходе очередной "приватизации-реставрации", глобалисты разрушают систему национальной власти как таковую.

В этом они заходят дальше старых революционеров-большевиков, которые, по заявлению Ленина, видели свою задачу не в том, чтобы овладеть готовой государственной машиной, а в том, чтобы разбить, сломать ее. Ранний большевизм (времен написания Лениным работы "Государство и революция") был движим откровенным политическим утопизмом; нынешний глобализированный либерализм выражает скорее прагматику компрадорского сознания, боящегося непредсказуемости национального государства, способного откликаться и на зов обиженного национального чувства, и на зов носителей социального протеста.

Сегодня мы, опираясь на конкретный опыт, можем указать на особую группу, олицетворяющую перерастание империалистической войны в гражданскую, а гражданской — в новую империалистическую. С одной стороны, эта группа объединяет в себе носителей чисто рыночного принципа — не имеющей привязки к отечеству экономической диаспоры, кочующей по миру в поисках максимальной прибыли, с другой — она представляет ту самую глобальную среду, которая опасается усиления национального государства и готова протянуть руку внешней силе. Эта группа более других соответствует новому признаку остраненной, или дистанцирующейся, элиты, чувствующей себя эмигрантами в собственной стране и ищущей другого отечества.

Никто не может игнорировать того факта, что новая "либеральная революция глобалистов" нашла своих непримиримых идеологов и партизан в лице активного еврейского меньшинства. Для этого меньшинства почти все экстравагантности современного глобализма выглядели привычными — вписывающимися в традицию еврейской диаспоры, которая в течение многих сотен лет живет в особом пограничном пространстве и исповедует пограничные ценности. Весь набор признаков: дистанцированность от туземного большинства, тяготение к чисто рыночной модели успеха в противовес модели национально-государственной выслуги, тяготение к неподконтрольным практикам, тайная эзоповская мораль и тайная глобальная солидарность перемигивающихся за спиной "непосвященных", наконец, настойчивое стремление находить опору и подстраховку извне — все это обеспечивает завидное единство традиционной психологии еврейского меньшинства с психологией новейшего глобализма. Именно это единство служит одним из механизмов взаимного перерастания империалистических и гражданских войн.

Вряд ли пролетарии XIX—ХХ веков так остро ощутили бы себя не имеющими отечества, если бы не "великое учение" марксистских левых, сознательно ориентированное на слом национальной идентичности пролетариата — изгоя буржуазной цивилизации. С одной стороны, имело место совпадение национализма с социал-реформизмом: те, кто сохранял веру в мирную реформируемость данного капитализма, сохраняли веру в нацию и национальное отечество. С другой стороны, имело место столь же многозначительное совпадение социального катастрофизма с национальным нигилизмом: сторонники "перманентной революции" были едины как в том, что революция не может окончиться до тех пор, пока не исчезнут любые общественные институты, порождающие социальное неравенство, вплоть до института семьи, так и в том, что она не может кончиться до тех пор, пока на месте привычных национальных государств не возникнет лишенная какого-либо этнического лица и местной привязки интернациональная среда "граждан нового мира".

В связи с еврейской "парадигмой остраненности" от туземной среды возникает вопрос о парадигме самого прогресса. Как известно, прогрессу приписывают ту же интенцию, связанную с вытеснением местных и местно ангажированных, почвеннически чувствующих индивидов индивидами всемирно-историческими. Так интерпретировали парадигму прогресса не только авторы "Коммунистического манифеста", но и либералы-урбанисты, верующие в миссию мирового города по отношению к мировой деревне.

Но здесь возникает несколько вопросов, продолжающих будить сомнения. Первый из них касается соотношения средневековья и нового времени.

Средневековье являет собой парадокс смыкания микро- и мегауровней. С одной стороны, люди выстраивают свою идентичность не иначе как на действии местных общин, окрашенных "теплыми" межличностными связями. С другой стороны, известен феномен средневекового космополитизма, связанного с образованием огромных империй (и на Западе, и на Востоке), в рамках которых происходит более или менее произвольная перекройка этнических территорий сверху. В противовес этим крайностям новое время выстроило идентичность среднего действия — в форме единых больших политических наций. Политический национализм вызвал известную атрофию местных чувств, породив высокомобильного индивида эпохи модерна. В то же время он компенсировал это в форме новых эмоций политического патриотизма "французского образца". Современные глобалисты призывают отказаться от этой эмоциональной компенсации: они требуют не только окончательно похоронить всякие местные привязанности квазиобщинного типа, но и национальные привязанности. Зрелый модерн понимается как способ существования дистанцирующегося индивида, окончательно порвавшего со всякими укорененными связями, вытеснившего всякое коллективное "мы" эгоцентричным "я". Прочные типы естественной (укореняющей) идентификации должны быть вытеснены временными, функциональными типами идентичности (сегодня я с вами, завтра — с ними, сегодня я здесь, завтра — там).

Возникает вопрос: достаточны ли эти новые формы произвольно меняемой (в зависимости от обстоятельств и настроения) идентичности для того, чтобы личность являла себя подлинной в своих традиционных (например, семейных) и новых ролях? Не отразится ли это на балансе запросов и обязанностей, притязаний и возможностей, способности брать и способности отдавать? Устарела ли проблема подлинности чувств и привязанностей, подлинности характера, подлинности выбора?

Если любые связи являются сугубо временными и умышленно-прагматическими, подверженными конъюнктуре, то подлинность оказывается мнимой, устаревшей проблемой. Но способны ли люди, утратившие подлинность, полноценно заменить тех, кто нес человеческое бремя на земле прежде, когда с подлинностью не шутили? В те времена (в городах-коммунах позднего средневековья), когда впервые заговорили о гражданском обществе и об отношениях гражданского контракта, никто не сомневался в том, что наряду с контрактными отношениями существуют иные, в которых проявляются наша устойчивая идентичность и подлинность, наше призвание и долг.

В самом ли деле этот дуализм устарел и сцену должны занять остраненные типы, не знающие долга и привязанности? В самом ли деле человек новой формации в случае, если ему, например, предстоит выбор, служить в своей, национальной армии или в чужой (где способны платить больше), имеет право выбрать чужую, даже если она сегодня угрожает его отечеству?

Ясно, что положительный ответ в данном случае требует последовательного отказа от самого понятия отечества и других сантиментов традиционного сознания.

Так ли рассуждал классический буржуа, открыватель утилитарного принципа? Нет, не совсем так: исторический буржуа хорошо сознавал пределы утилитарно-контрактных отношений; сохранял способность различать материально-вещественное и идеальное, индивидуальное и коллективное, произвольное и непреложное. Истинную школу тотальной остраненности ему еще предстояло пройти у глобалистов, и здесь его идентичность выстраивается не по старой классовой модели, а по модели, олицетворяемой фигурой еврея.

Последний — представитель не родины, а диаспоры, кочующий в мировом пространстве в поисках выгоды. Есть все основания подозревать, что новейшая "культурная революция", случившаяся с буржуазным сознанием, инициирована евреями как адептами последовательной остраненности гражданина мира от всего "местного" и от всего "идеального".

Вопрос о том, совпадает ли новейший прогресс с этой еврейской моделью, и если да, то какова социальная и моральная цена такого прогресса, сегодня непременно должен быть поставлен. И поставлен он должен быть в первую очередь нами, русскими, потому что именно мы дважды на протяжении одного века стали объектом расовой ненависти со стороны представителей не знающего отечества интернационала. В начале ХХ века это был левый, коммунистический интернационал, усмотревший в русском национальном типе ненавистные черты расово неполноценного местного типа; в конце ХХ века это правый, либеральный интернационал, и на этот раз сосредоточивший на нас непримиримый взгляд расово-антропологического оценщика. Если бы коммунистический интернационал в России искоренял одних только представителей "буржуазно-помещичьих" классов, мы могли бы верить, что речь в самом деле идет о классовой критике и классовой борьбе. (Хотя социальная борьба, если она не носит расово-антропологической подоплеки, не должна перерастать в геноцид.) Но когда большевистская революция приступила к собственно социалистическому этапу, на котором основной мишенью стало русское крестьянство, ее расовый характер обнажился во всей откровенности. В лице большевистских комиссаров прогресс заговорил языком расовой непримиримости и расового геноцида. Почему-то именно та степень абстрагирования от локально-национального, местного и традиционалистского, которую воплощало сознание еврейской революционной диаспоры, оказалась чреватой расовым геноцидом.

В самом деле, ненависть к классу крупных собственников может быть объяснена и на строгом языке марксистской классовой теории, поднимающей вопросы эксплуатации, и на более приземленном языке тех, кто выдвинул лозунг "грабь награбленное",— у них "классовое чувство" служит камуфляжем другого, более безыскусного чувства. Но как быть с комиссарской ненавистью к русскому крестьянству? Здесь оценки, относящиеся к классовой неприемлемости и непримиримости, явно сменяются оценками в духе расово-антропологической неполноценности: крестьянин именно как определенный национальный тип не годился для светлого будущего. Обоснования этого расистского презрения в свое время были широко представлены в коммунистической литературе: крестьянин как органический тип, связанный с землей-кормилицей, был признан не адекватным машинному веку— обществу, организованному по модели единой промышленной фабрики.

Специфический идейный материализм большевистских комиссаров был смоделирован по машинному образцу, и все его классово-антропологические противопоставления основывались на презрении воплотителей машинного начала "железных людей" к слабому теплокровному человеческому типу, не обладающему ни регулярностью промышленного автомата, ни его безжалостной функциональностью.

Словом, русское крестьянство как определенный национальный тип воспринималось большевистскими модернизаторами в качестве воплощения вселенской домашинной архаики, с которой и вел беспощадную борьбу коммунистический интернационал. Все неумолимые антитезы, связанные с противопоставлением традиционного русского типа современному, касались в первую очередь русской "безмерности", дряблости, "аморфности", аляповатости, ситцево-березовой сентиментальности, "цыганщины" и т. п. Гулаг в этом контексте выступал не просто в качестве системы деспотического подавления — здесь его черты расистской машины оказываются спрятанными, — а в качестве системы переработки презренной человеческой органики в новую механику. Устроители Гулага были не представителями "традиционного деспотизма", а расово мыслящими социальными инженерами, задумавшими переплавить устаревший человеческий материал. Ясно, что для этого им понадобилась такая степень "остраненности" от местного антропологического типа, которая замешена не на обычном безразличии внешнего (иностранного) наблюдателя, а на горячей непримиримости тех, кто собрался отвоевать и расчистить землю от знакомого, но ненавистного типа.

Обстановка этой расовой непримиримости представителей "остраненного" интернационала к русскому национальному типу воспроизводится на рубеже ХХ—XXI веков. И тогда, и сейчас интернационал говорит языком расистов, бракующих негодный человеческий материал. Прежде эта негодность определялась по "машинным" критериям крупной индустрии, ныне— по рыночным критериям. Наивными будут те, кто посчитает новую нищету населения, лишаемого нормальных условий демографического воспроизводства, каким-то косвенным, стихийным следствием "рыночных реформ". Этому можно было бы поверить, если бы те, кого выбрасывают за пределы цивилизованного существования, удостаивались сочувствия или хотя бы безразличного молчания. Тогда можно было бы поверить, что мы имеем дело с бессердечным буржуа, который делает свой гешефт, не интересуясь социальными последствиями. Но дело в том, что вытесняемое на обочину жизни национальное большинство России одновременно подвергается массированной кампании дискредитации: осуждаются его историческое прошлое, его традиция и менталитет, его язык и литература, его церковь.

Иными словами, мы здесь имеем дело не с буржуа, в самом деле безразличным к гуманитарным последствиям своих рыночных экспериментов, а с расово внимательным и бдительным оппонентом национальной русской традиции, подлежащей искоренению вместе с ее носителями.

Именно в этом проявляется характерное единство и взаимопереход гражданской и империалистических войн нашей эпохи. Прежде внешние захватчики довольствовались тем, что просто отнимали у побежденных часть их национальных богатств и территорий. Для этого не требовалось никакой гуманитарной критики противника, высвечивающей все уголки его национальной души. Современные приватизаторы, выступающие в глобальном масштабе, не довольствуются военным натиском, которому обычно подвергается внешний противник. Они вооружаются гуманитарным анализом его сознания, дискредитируя его как бы изнутри — по методу партии, ведущей внутреннюю, гражданскую войну.

Этим анализом занимается особая категория лиц, ведущих пограничное существование: они одновременно выступают и в качестве граждан данной страны, и ее внешних, остраненных критиков. Блестящими мастерами этого приема критической двусмысленности выступают евреи. Еврейская критика России обладает удобными признаками неуловимой идентификации: с одной стороны, ее инвективы подаются как этнически нейтральные, "общечеловеческие", с другой — в них нет ни сочувствия, ни ответственности, присущих действительно имманентной критике, озабоченной тем, чтобы не убить, а исправить. Еврейская критика России, как правило, не говорит о том, что она выражает еврейскую точку зрения, — она предпочитает ту специфическую пограничную и связанную с пограничным статусом экстерриториальность, сочетая непримиримую оппозиционность с непогрешимой объективностью.

Мы ничего по-настоящему не поймем в реальных глобальных последствиях этой непримиримой еврейской критики, если не осознаем, что она ведется в присутствии заинтересованного империалистического наблюдателя, а в целом ряде случаев и прямо поощряется и финансируется им. Сегодня ни одна крупная держава, не говоря уже о сверхдержаве, не видит чисто империалистических войн, не связанных с тонким внутренним вмешательством в дела противника, то есть не пользуясь услугами партии гражданской войны. Во всех тех случаях, когда современному агрессору требуется территория или ресурсы менее защищенной страны, он предварительно организовывает массированную кампанию дискредитации, дело которой — показать, что традиционный владелец либо является нелегитимным, либо преступно нерачительным и неумелым, с чем человечество, в условиях растущего дефицита ресурсов, просто не может примириться.

Агрессор, иными словами, предпочитает выступать не в роли откровенного империалистического экспроприатора, а в роли адепта глобально открытого общества, кодексы которого запрещают прятать национальные ресурсы от конкурса мировых претендентов, среди которых могут найтись более эффективные и рачительные пользователи, чем их традиционные национальные владельцы.

Глобальный рынок или глобальное открытое общество характерны тем, что в них столь многозначительно сочетается традиционная неприязнь еврейской диаспоры к крепкому национально-государственному обществу с традиционным неприятием империалистами национального суверенитета тех стран, ресурсами и территорией которых они хотели бы поживиться. Аргументы могут быть демократическими (государство потенциальной жертвы объявляется опасно тоталитарным или вызывающе авторитарным и потому подлежащим насильственной реконструкции), экономическими (жертва нарушает законы рынка и международного разделения труда), экологическими (жертва — токсичный загрязнитель планеты), относящимися к международной безопасности (жертва отнесена к покровителям международного терроризма или просто к неэффективной государственности, не способной контролировать свое опасное для окружающих стран пространство).

Суть дела во всех случаях состоит в том, чтобы требуемая дискредитация жертвы носила одновременно и имманентный (поддерживаемый демократической оппозицией изнутри), и в то же время расово непримиримый характер. Первый признак обеспечивает демократическую благонамеренность агрессора, выступающего при этом уже не как агрессор, а как защитник гражданской свободы, которому националисты-этатисты закрывают рот.

Второй признак должен свидетельствовать в пользу неперевоспитуемости данной государственности обычными гуманитарно-правовыми средствами и, следовательно, в пользу необходимости силовых методов.

Еще недавно либералы-глобалисты учили нас культуре мира и согласия и осуждали менталитет, в котором гнездится образ врага. Сегодня они всемерно насаждают расовый менталитет, в котором гнездится образ "человечески неполноценных" государств и культур, представляющих опасность для цивилизованного сообщества. Еврейская критика, сочетающая непримиримую внутреннюю дипозиционность с непогрешимой общечеловеческой объективностью, как нельзя лучше подходит для того, чтобы оперативно обслуживать тех, кто замыслил передел планеты в свою пользу. Для них оппозиция — всего лишь пятая колонна, обязанная изнутри открывать ворота осаждаемых ими крепостей. И лучше всего эту роль выполняет та оппозиция, которая обладает признаками неизлечимой неукорененности — остраненным отношением к "этой" стране и "этому" народу. Язык этой оппозиции — не столько социальный и классовый, сколько расовый, выдающий специфическую гуманитарную проницательность, касающуюся менталитета и других кровных тайн приговоренных глобалистами стран и наций. Легко догадаться, что там, где речь идет о пороках невоспитуемых (находящихся на культурно-антропологическом подозрении), там на самом деле готовится заказ не на "демократические преобразования", а на беспощадную диктатуру, способную обуздать "внутреннее варварство".

И здесь опять-таки специфические фобии еврейского сознания, постоянно помнящего о притеснениях и погромах, несут незаменимую службу. В свое время еврейская обидчивость сослужила службу большевистской диктатуре, снабдив ее и непримиримой "классовой" идеологией, и беспощадной энергией. Сегодня захваченная еврейским непримиримым меньшинством четвертая власть — демократические СМИ — своей изощренной "антропологической" критикой русского менталитета, русской веры и русской традиции объективно выступает в роли заказчиков на новую кровавую диктатуру, способную наконец-таки усмирить "красно-коричневое" большинство "этой" страны.

Нет никакого сомнения в том, что речь в данном случае идет именно не о национальной, а вне- и антинациональной диктатуре, выполняющей оккупационную функцию в отношении неисправимого народа. Не случайно четвертая власть непрерывно играет на катастрофизме — вещает исключительно о неудачах, срывах и катастрофах. Если бы она готовила диктатуру меньшинства, не способного при всей своей моральной и социальной сомнительности торговать национальными интересами, она бы занималась привычной для диктатур апологетикой, успокаивала обывателя действительными или мнимыми успехами. Но она исподволь, но неотступно внушает мысль о принципиальной несостоятельности всякой национальной власти в "этой" стране: без приглашения варягов якобы уже не обойтись. О том, откуда на этот раз должны прийти варяги, ни у "Союза правых сил", ни у "Яблока", ни у правящих "центристов" сомнений уже не возникает: речь идет о глобальной миссии атлантизма, уже создающего не только экономическую, но и военную инфраструктуру во всем постсоветском пространстве.

Однако все эти вопросы надо рассматривать в контексте не российско-американской (холодной или горячей), а глобальной войны. В этом же глобальном контексте надо оценивать и поднявшуюся ныне волну русофобии. Сегодня определенные силы хотели бы внушить нам, что русофобия всецело относится к "экзотической" судьбе русского народа как самого незадачливого, не вписывающегося в нормальную логику истории. Вызванное такой пропагандой историческое уныние, парализующее волю к сопротивлению, очевидно, входит в стратегические расчеты проводников политики "окончательного" передела мира. Что касается соответствующих стараний еврейской публицистики, то здесь, вероятно, действует известный психоаналитический механизм "вытеснения и проекции". Еврейскому народу слишком знакома роль мирового изгоя, ведущего "неправильное" историческое существование. Теперь некоторые его идеологи пытаются вытеснить этот травмирующий факт из еврейского сознания и спроецировать изгойский образ на русский народ. Между тем необходимо отдавать себе отчет в том, что нынешняя русофобия — частный случай нового мирового явления — "рыночного расизма", или социал-дарвинизма. В политической литературе описан "биологический" реализм германского фашизма, опирающийся на антихристианский образ стихийной телесной силы (витальности), которой тесно в прежних границах. Но давно уже пора модернизировать понятия расизма и социал-дарвинизма в соответствии с тем переворотом, который произвели в них современные адепты "естественного рыночного отбора". Нынешним заправилам мира, идентифицирующим себя с системой всепереламывающего рыночного общества, не знающего барьеров и границ, выгодно выдавать рыночный отбор за высшую инстанцию, селекционирующую достойных и бракующую недостойных.

Гибкий еврейский ум моментально приспособился к этой новой конъюнктуре и рискует выступить в роли глашатая нового фашизма. "Еврейский фашизм" — понятие, способное шокировать благонамеренного наблюдателя, памятующего о том, насколько евреи пострадали от немецкого фашизма и расизма. Однако разве мы, русские, меньше от них пострадали? Каждая советская семья ведет свой мартиролог жертв германского проекта покорения мира, жертв великой войны. Тем не менее еврейская публицистика не стесняется оперировать понятиями "русского фашизма" и "красно-коричневого большинства". Здесь кроются не только злонамеренная раздражительность и неблагодарность. Здесь чувствуется и какое-то стремление увести общественное внимание в сторону, скрыть действительные источники нового фашизма и расизма. "Естественный рыночный отбор", о котором новое великое учение столь настойчиво трубит, нисколько не является "естественным". Он принадлежит вполне "искусственной" — насаждаемой заинтересованными инстанциями — логике насилия: сильных над слабыми, экспроприаторов над экспроприируемыми, крикливого меньшинства над молчаливым большинством.

Значительная часть современного еврейства почему-то усмотрела в этой логике новое подтверждение еврейского избранничества и еврейской миссии в мире. Сто лет назад эта миссия понималась прямо противоположным образом. Тогда политически мобилизованное еврейство задумало насаждать в России новый строй антирыночной теократии, жесточайшим образом преследуя русскую "мелкобуржуазную стихию". Это сегодня марксистский теократический проект внерыночного общества, управляемого во все вникающими "судиями", благополучно списывается на русскую общинность и русский традиционализм. Но тогда, после большевистского переворота, проект безрыночного и безгосударственного общества, являющего собой своеобразный "континентальный тоталитаризм", ничего не оставляющий вне своей душеспасительной опеки, воспринимался как воплощение еврейской идеи — марксистско-талмудической. Теперь, когда этот проект скомпрометирован, евреи переадресовали его русской общинной традиции, осуждаемой в качестве источника тоталитарного зла. Это неплохой прием в смысле самозащиты и самоутверждения, но принять его на веру способны только те, кто не знает истинной роли еврейского комиссарства в "русской революции".

Я вполне могу себе представить грядущую инверсию еврейского спасения. Когда нынешний рыночный социал-дарвинистский проект в свою очередь обанкротится и будет отвергнут миром, евреи попытаются и его переадресовать какому-то незадачливому народу, не умеющему так быстро менять имидж.

Заинтересованные теоретики сегодня приписывают рыночным механизмам главную роль в модернизации общества. Между тем уже М. Вебер убедительно показал, что сам по себе рынок не является ни условием, ни достоверным свидетельством ситуации модерна.

Рынок в самом деле представляет систему расшатывающего беспокойства и мобильности, но взятая в чистом виде, это сугубо пространственная и перераспределительная мобильность. Воплощенный в меновых стоимостях абстрактный труд и его торговые носители, не привязанные ни к месту, ни к профессии, — это только одно из условий прогресса. Другим необходимым условием является соединение промышленного труда и просвещения. Просвещение без торгово-промышленной, "рыночной" мобильности дает талмудистов; рыночная мобильность вне просвещения дает ростовщиков и спекулянтов. Последние в самом деле обладают завидной адаптационной способностью, но истинным содержанием прогресса является не адаптация, а новационные преобразования. Рынок сам по себе не создает нового в абсолютном (качественном) значении— он порождает относительно новое, наводняя данную среду пришлыми товарами.

Новизна абсолютного плана вырастает из промышленного применения знания. В конечном счете — из просвещения рабочей силы, в широком смысле этого слова. Именно соединение пространственной рыночной мобильности с мобильностью временнуго типа, связанной с интенсификацией производства на основе промышленного применения науки, породило исторический феномен европейского модерна. При этом две подсистемы — рынок и просвещение — никогда не совпадали полностью. Более того, они всегда пребывали в состоянии конфликтного взаимодействия: носители знания презирали рынок, носители рыночного начала опасливо относились к носителям знания. Все это неплохо описано в специальной литературе7.

Марксистский антирыночный проект был бы чисто ретроградным, если бы он не включал то, что идет от традиции Просвещения, — апологетику науки и образования. Большевикам удалось мобилизовать научное знание и систему массового образования в рамках своего проекта "социалистической индустриализации". Если бы не это, большевизм остался бы воплощением того, чего от него ждала новая еврейская теократия, — кастрирующий талмудистион, живущий цитатничеством из "учения". Большевистскую индустриализацию, а значит и советский модерн спасли старые русские спецы, привлеченные прагматиками из ленинского окружения вопреки предостережениям талмудических ортодоксов марксизма.

Оценивая эпопею ХХ века, можно отметить, что идеологически мобилизованное еврейство дважды воевало с Просвещением. В начале ХХ века оно воевало с ним во имя талмудической ортодоксальности всесильной коммунистической теократии, задумавшей, подобно ветхозаветному жречеству (судиям), тотально контролировать жизнь людей и налагать на них цензуру "учения". В конце ХХ века оно воюет с Просвещением во имя рыночной рентабельности. Новейшие секвестры программ образования, науки и культуры навязываются обществу новыми шерлоками рынка, стремительно уводящими человечество из системы Просвещения. Еврейство в рамках нового рыночного проекта олицетворяет собой скопидомствующую цензуру сиюминутной прибыльности, ополчившуюся на "враждебную культуру интеллектуалов".

Уяснению сути происходящего "дела" может помочь анализ англо-американской "неоконсервативной волны" 80-х годов. Теоретики неоконсерватизма осуществили своеобразную реинтерпретацию западного капитализма, связав его происхождение исключительно с Реформацией, оставляя в стороне влияние Просвещения. Воспринятый в реформационном (протестантском) ключе, капитализм в самом деле выступает как рыночное общество, представленное крепкими хозяевами-скопидомами, чурающимися "баловства" интеллектуального авангарда со всеми его культурными и контркультурными экспериментами. Не телескоп, устремленный в звездное небо, а бухгалтерские счеты в руках — вот символ рыночного общества, заботящегося исключительно о рентабельности.

Однако на самом деле человек со счетами как олицетворение пуританской бережливости никогда бы не создал индустриального общества. Между буржуазным обществом, основанным "рыночниками", и индустриальным обществом научно-технических пионеров, не только меряющих грешную землю, но и похищающих космический огонь с небес (в духе прометеева порыва), лежит противоречие, сегодня снова необычайно обострившееся. В начале ХХ века индустриальное общество в лице творческой интеллигенции и менеджеров взбунтовалось против рынка; начиная с мелкоконсервативной волны рыночное общество взбунтовалось против прометеева духа Просвещения, подвергнув систему Просвещения неожиданному "секвестру".

В результате в целом ряде регионов планеты, и в первую очередь в поверженном постсоветском пространстве, осуществляется стремительная деиндустриализация и деинтеллектуализация, то есть проект контр-просвещения. В этом — истинный смысл новых рыночных реформ. Положение усугубляется тем, что этот проект осуществляют новые расисты, решившие, что народы мировой периферии не достойны Просвещения, их удел — обслуживать просвещенных господ "первого мира". В свое время наиболее непросвещенные представители советской бюрократии сетовали на переизбыток образованных: "куда столько студентов — работать будет некому". Очевидно, под работой они понимали преимущественно "физический труд в сфере материального производства".

Теперь новые рыночники-реформаторы полагают, что "этой стране" не полагается иметь столько образованных — это не соответствует отведенной ей роли в новом мировом порядке, в котором просвещение снова становится феодальной привилегией.

И здесь нам открывается новая специфическая черта современной русофобии. Выше уже говорилось о том, что русофобия выступает в качестве частного проявления новейшего социал-дарвинистского расизма, зачислившего не только русский народ, но и все периферийное большинство человечества в разряд изгоев, которым запрещен вход в новое постиндустриальное будущее. Русский народ в этом отношении просто оказался первой мишенью, на которой сосредоточили внимание активисты нового передела мира.

Прежде всего это объясняется тем, что русский народ оказался владельцем громадной мировой территории, и размеры этого владения под любым предлогом хотят решительно сократить. Далее — под предлогом того, что настоящая либеральная демократия лучше приживается в маленьких республиках "типа Швейцарии". На самом деле за спиной тех, кто мечтает о десятках маленьких Швейцарий на территории нынешней единой России, стоят алчные проводники передела мира. Но не только поэтому Россия стала преимущественным объектом социал-дарвинистской критики "не тех" народов. Дело еще и в том, что социально ориентированная "демократия равенства", к которой издавна тяготеет русский народ, способна питать альтернативный проект вселенского постиндустриального общества, решительно не устраивающего тех, кто желал бы приберечь постиндустриальную перспективу только для себя, то есть превратить ее в расовую привилегию.

Нынешний конфликт между новейшим буржуазным "рыночным проектом" и проектом Просвещения, открывающим настоящую постиндустриальную перспективу, по своей сути является конфликтом расизма и гуманистического универсализма. Суть в том, что перспектива Просвещения буквально во всем альтернативна перспективе "естественного отбора". Отбор ранжирует людей "пространственным" образом, выделяя некий ряд наличных, физически ощутимых признаков, обещающих успех или неуспех в наличной ситуации. Презумпция Просвещения прямо противоположная. Оно уповает не на пространственную мобильность, вехи и факторы которой заранее известны, а на мобильность в качественно прерывном времени. Здесь все то, что обещает гарантии в настоящем, в наличной ситуации, может оказаться ничего не стоящим в горизонте качественно иного будущего. Прогресс, собственно говоря, и есть созидание качественно иного будущего людьми, не вполне приспособленными к настоящему. Не ловкие, а творчески впечатлительные, не жесткие, а тонкие, не заранее знающие и самоуверенные, а идущие и сомневающиеся — вот кто образует антропологическую нишу прогресса, связанную с творческой динамикой Просвещения.

Эмпирическая социология, сравнивающая различные типы профориентации выпускников школ, давно уже вскрыла это противоречие между проектом адаптации и проектом новации. Те, кто выбирает простые профессии, менее связанные с потенциалом Просвещения, быстрее становятся на ноги и имеют более предсказуемую профессиональную и социальную судьбу. Те, у кого между школой и профессиональной взрослостью лежит более или менее длительный промежуточный период, посвященный приключенческим странствиям по стране университетского Знания, позднее социализуются, и процесс их социально-профессиональной адаптации становится более длительным и менее предсказуемым по своему конечному результату.

Некогда, на рубеже средневековья и нового времени, феодальная рыцарская культура столкнулась со своим антиподом — культурой свободного горожанина. Бравая милитаристская собранность рыцарей по критериям пространственной соревновательности выглядела заведомо предпочтительнее по сравнению с культурой городского "ироника". Однако история показала, что им предстояло соревноваться во времени, где критерии успеха и неуспеха могут меняться местами. Парадокс нашего времени состоит в том, что сегодня представители рыночной субкультуры демонстрируют черты милитаристской напористости, тогда как теснимая ими субкультура Просвещения кажется беспомощно обороняющейся. Супермены свободного рынка заранее знают правила игры, они монополизируют современность, приписывая всем уклоняющимся от их эталона образ сопротивляющегося, но обреченного традиционализма. Словом, они присвоили себе прерогативы самого Господа, для которого нет тайн будущего. Но на самом деле будущее никогда не вырастает прямо из победоносного настоящего, не является его прямым продолжением. В противном случае История являла бы нам торжество вечных победителей, восторжествовавших "полностью и окончательно".

На самом деле история дает нам совсем другой урок. Вместо статичного распределения приспособленных и неприспособленных она периодически являет нам образ нового общества с качественно новыми правилами игры. Здесь часто бывает так, что у наиболее приспособившихся оказывается наименьшее число исторических шансов — и наоборот.

Здесь-то и уместно напомнить о русском парадоксе в истории. Дело не только в том, что сегодняшние русские неудачники могут оказаться на примете у провидения, не терпящего вечных победителей. Дело прежде всего в том, что православная парадигма, к которой так тяготеет русское сознание, содержит возможности особого решения одной из главных проблем века: нового конфликта между рынком и Просвещением. Как показывает опыт "советского века", Просвещение вне рынка способно рождать затратные проекты производства ради производства, поворота рек и прочие эксперименты прометеева разума, над которым не тяготеет экономическая или морально-религиозная цензура. Новые реалии "американского века" свидетельствуют, что рынок вне просвещения способен порождать ростовщическо-спекулятивные и криминальные экономические практики, становящиеся не меньшим вызовом цивилизованному существованию. А самое главное состоит в том, что рынок вне Просвещения означает торжество социал-дарвинистской системы, не оставляющей шансов тем, кто по одному счету выступают как слабые и неадаптированные, по другому — как ранимые и совестливые.

Мне уже приходилось писать о двух разновидностях постиндустриального общества и постиндустриальной экономики. Тридцать лет назад преобладала просвещенческая интерпретация постиндустриального общества: под ним понималась система, в центре которой находился не промышленный, а творческий труд, продуктом которого является знание. Инвестиции в духовное производство знания становятся более рентабельными, чем инвестиции в промышленные фонды, что и порождает феномен постиндустриализма.

После победы Запада в холодной войне, когда наметились симптомы вырождения западной цивилизации в новую экспроприаторскую систему глобального типа, под постиндустриальным обществом стало подразумеваться общество во главе с финансовыми спекулянтами, сделавшими ставку не на научно-производственные комплексы, а на банк как место сосредоточения новых технологий спекулятивного перераспределения ресурсов (в частности, посредством операций с краткосрочным спекулятивным капиталом). мы ошибемся, если посчитаем, что для торжества этой первой системы достаточно одной только банковско-финансовой революции. Для того чтобы мир принял и признал новую спекулятивно-ростовщическую касту в качестве пионеров специфического постиндустриализма и новых хозяев мира, требуется целая серия сопутствующих революций: либеральная революция, геополитическая революция, культурная революция. Требуется ни меньше ни больше как обратный христианскому переворот, связанный с возвратом к античной системе оценок в отношении трудящихся рабов и сибаритствующих господ.

Постиндустриальное общество нового постпроизводительного — спекулятивно-ростовщического типа состоится лишь в той мере, в какой его адептам удастся убедить мир в том, что носители теневых и спекулятивных практик в самом деле являются суперменами, а носители трудового начала — недочеловеками, призванными своими костями выстилать им путь в светлое будущее для избранных.

Ясно, что наиболее неприемлемыми оппонентами этого нового "постиндустриального" порядка являются те, кто продолжает верить в христианское обетование нищих духом, в действие принципа социальной и моральной справедливости в горизонте большой истории. Адепты спекулятивно-ростовщического, паразитарного постиндустриализма, наделяющие чертами антропологической избранности шайку распоясавшихся негодяев, хотели бы навсегда обескуражить тот тип сознания, который продолжает верить в христианские парадоксы в истории. Их одномерное мышление, в котором "принцип силы" никак не корректируется "принципом правды", не допускает, чтобы потерпевшие и незащищенные имели какое бы то ни было моральное или социально-историческое алиби. И те, кто сохраняет приверженность такому алиби, новыми господами мира оцениваются как опаснейшие "традиционалисты".

Современные наследники православной традиции и русской идеи относятся к таким традиционалистам в первую очередь. Здесь — причина того, что современный социал-дарвинизм и расизм принял в первую очередь форму оголтелой русофобии. Моральная революция новейших либералов социал-дарвинистского толка имеет своей целью окончательное изгнание со сцены носителей христиански впечатлительного, солидаристского и сочувствующего сознания и вытеснение их адептами новой языческой "телесности". В этом — секрет новой "парадигмы тела", насаждаемой вместо старой христианской "парадигмы духа". Дело в том, что христианский дух скорбит как раз в тех ситуациях, в которых языческая телесность видит поводы для бурлящей радости.

Скорбь этого духа при виде новых "реформаторских" огораживаний пространства, призванных вытеснить неприспособленное большинство в резервации, не только отравляет победителям радость победы, но и намекает на историческую альтернативу, которая, по их мнению, должна быть исключена в ситуации "конца истории".

Не менее целенаправленно — в антироссийском духе — сегодня выступает и геополитическая революция атлантистов. И здесь мы подходим к новой теме.

5. Геополитическое одиночество, или Россия в роли Израиля

Стратегическая цель американского гегемонизма состоит не только в том, чтобы плодить компрадорские элиты, не имеющие поддержки в собственном народе и потому готовые служить США в обмен на предоставляемые ими "гарантии", но и создавать из целых стран своеобразных геополитических компрадоров, враждебных близлежащему окружению и потому нуждающихся в заокеанской поддержке. Как известно, именно такую роль в американских планах на Ближнем Востоке играет Израиль. Его непримиримость к ближнему арабскому окружению делает его долговременным заложником американской политики в этом стратегическом регионе. В рамках американского глобального проекта по-своему сочетаются и сталкиваются два вида сионизма: сионизм моральный, относящийся к статусу евреев как внутренних эмигрантов в государственной системе других наций, и сионизм геополитический, питающий государство Израиль. Евреям, продолжающим жить (тяготея там, где это возможно, к системе двойного гражданства) среди других наций, предназначено быть моральными сионистами, занимающими "остраненную" позицию в отношении традиций и интересов туземного населения. Евреям, перекочевавшим в Израиль, предназначена, с одной стороны, роль милитаристских фанатиков еврейской государственности, с другой — фанатичных приверженцев американской глобальной миссии, в рамках которой обеспечиваются внешние гарантии существования Израиля. Эта модель государства-заложника навязывается американцами не только Израилю. Таким заложником в свое время выступала ФРГ, с одной стороны, продолжающая вызывать опасения своих традиционных европейских соседей, с другой — подвергающаяся давлению СССР с его доктриной "двух Германий". Сегодня роль американского заложника навязывается Южной Корее. США последовательно саботируют объединительный процесс на корейском полуострове. Сохранившееся межкорейское противостояние не только оправдывает присутствие американских войск и баз на полуострове, но и предотвращает превращение Кореи в объединенное сильное, способное проводить действительно независимую политику государство.

Но в наиболее чистом виде эту модель государства-заложника, конечно, осуществляет Израиль. Мы здесь имеем ту злосчастную ситуацию взаимного стимулирования агрессивности, которая органически связана с этой моделью. Навязывая непримиримый курс по отношению к ближайшим соседям и поощряя нелегитимные территориальные вылазки и захваты, США обрекают Израиль на геополитическое одиночество в регионе. В свою очередь встревоженный этим одиночеством Израиль ревниво следит за тем, чтобы американцы воздерживались от двойной игры за его спиной, сохраняли непримиримость в отношении всех актуальных и потенциальных оппонентов Израиля. Здесь мы видим, как сионизм моральный, связанный с тревожным одиночеством евреев-американофилов, живущих в других странах, но ценностно ориентированных на Израиль и его американского покровителя, питает те же политические страсти и мифы, что и сионизм геополитический, вдохновляющий региональную экспансию государства Израиль.

Думаю, что мы приоткроем завесу над одной из самых больших стратегических тайн заправил однополярного мира, если осознаем тот факт, что сегодня роль страны-заложника — своего рода евразийского Израиля — отведена России. Та самая двойственная стратегия, которая сочетает сионизм моральный и сионизм геополитический, сегодня вовсю навязывается российскому сознанию. С одной стороны, нас, русских, хотят отлучить от нашего евразийского отечества и превратить в диссидентов Евразии, считающих себя европейцами в неевропейском регионе. Долго чувствующие себя внутренними эмигрантами, русские западники под влиянием американо-еврейского реформаторского проекта решились превратить всю новую Россию во внутреннего эмигранта Евразии, чуждого местной ("азиатской") традиции. Правящие реформаторы усиленно формируют новую идентичность РФ как многолетнего пленника Азии, наконец-таки из этого плена вырывающегося и возвращающегося в европейский дом.

В этих целях подвергается ревизии и отбору все наше культурно-историческое наследство, причем дело не обходится без грубых передергиваний и "ампутаций". Все то, что традиционно составляло славу России — отпор, данный Александром Невским тевтонскому ордену, изгнание польских интервентов в Смутное время, преодоление бироновщины и семибоярщины, даже победа над гитлеровской Германией, — подвергается идеологической ревизии в виду "конечной исторической перспективы" — вхождения в европейский дом. И напротив, все то, что уже осуждено нашим национальным сознанием: бегство Курбского и боярская дума, этнический сепаратизм, униатство, все проявления рабского подражательства и капитулянтства перед Западом — преподносится в качестве обнадеживающих свидетельств собственного, русского либерализма.

Более всего при этом достается российскому государственному централизму и "империализму". И никому из наших либералов не приходит в голову, что настоящее предназначение "имперской идеи" в России — не оправдание колониальных захватов, а преодоление феодального сепаратизма и усобиц. Идея централизованной империи выстрадана в России в ходе трагического опыта усобиц, разрывающих единое народное тело и препятствующих нормальной цивилизованной жизни. Централизованное Московское государство, а затем петровская империя — это ответ на трагедию киевского периода, сгубившего многообещающие начинания русского духа в мировой истории средневековья. Реальной альтернативой русской империи является не модель "маленькой демократической Швейцарии", а современная Чечня, стократно умноженная. Если нам не удастся на языке современных идей реабилитировать исторический опыт большой российской государственности, если мы капитулируем перед новейшими либеральными экспериментаторами, дни России в самом деле будут сочтены.

Главный парадокс российских западников состоит, может быть, в том, что им суждено благоденствовать в щадящих нишах российского государственного пространства именно до тех пор, пока в результате их собственных экспериментов государственные опоры цивилизованного порядка не окажутся разрушенными. Либералы настойчиво сетуют на утопизм российской мессианской государственности. Но ожидаемый ими "реванш реальности" на деле обернется не торжеством либерально-правового порядка, а неслыханными эксцессами высвобожденных сил хаоса.

Современного российского западника необходимо понять в его настоящем значении. Одно из двух: либо он не отдает себе отчета в действительных предпосылках существования цивилизации в России, невозможной без твердого государственного порядка и централизованно поддерживаемого единого большого пространства (административно-государственного, правового, экономического, информационно-образовательного), либо он в самом деле скрыто определил для себя участь потенциального эмигранта, не готового разделять судьбы своей страны и по-настоящему отвечать за последствия собственных либеральных прожектов.

С другой стороны, на самом высшем государственном уровне — в особенности со времен президентства В.В. Путина — апробируется геополитическая модель нового Израиля в Евразии. Истинная геополитическая роль Израиля в глобальных планах американского гегемонизма — быть занозой в ближневосточном арабском деле, не дать ему консолидаризироваться и стабилизироваться. Израиль— плацдарм чужой, антиарабской силы в сердце арабского мира. Сегодня нечто подобное — но в несравненно большем масштабе — задумано создать в евразийском хартленде — крупнейшем геополитическом массиве мира. Полтысячи лет этот хартленд скрепляла, объединяла, направляла Россия, создавшая уникальные "социальные технологии" межэтнического единства сотен миллионов людей. Особое обаяние русской миссии в Евразии состояло в том, что в ней никак не чувствовалось какого-то умышленного "конструктивизма", корыстной искусственности. Идеология евразийского единства, защищаемого Россией, совпадала со здравым смыслом многочисленных народов, понимающих, что на евразийской равнине надо либо жить вместе и вместе защищать общий дом, либо погрузиться в нескончаемые кровавые усобицы, выгодные злонамеренным внешним силам. Это не было геополитикой в собственном смысле слова — если под нею понимать хитроумие государственного разума, навязывающего свои конструкции "почве". "Почва" сама выстрадала соответствующее знание, касающееся нераздельности исторических судеб народов Евразии.

И вот теперь все это решено сломать. Внешний завоеватель, нога которого никогда еще не ступала в Евразию, решил подвергнуть континент неслыханным экспериментам. Главная цель их — расколоть местные народы в духе принципа "разделяй и властвуй". Причем раскол этот теперь осуществляется в рамках парадигмы нового века — социал-дарвинистской. Речь идет не просто о том, чтобы столкнуть национальные интересы — речь о том, чтобы противопоставить избранных и неизбранных, цивилизованных и варваров, достойных "общечеловеческого будущего" и презренных неприкасаемых. Этой расистской сегрегации служит выдуманная дилемма принятия или непринятия в европейский дом. Противник изощряется в том, чтобы элитам новых постсоветских государств нашептать, что именно они, а не их соседи могли бы удостоиться принятия в "клуб избранных", разумеется, при определенных условиях. Российскому правящему западничеству нашептывали, что принятие "их" России в европейский дом состоится при условии, если произойдет решительный отказ от имперского наследия, если Россия сбросит гири азиатчины и в очищенном от вредных расовых примесей виде предстанет перед высокой европейской комиссией. Украине, в свою очередь, "доверительно" сообщали, что только решительное противопоставление бывшему "старшему брату" (который вовсе и не брат, а байстрюк с неприемлемо высокой примесью азиатско-татарской крови) создаст европейски-демократический имидж стране и обеспечит ей признание в европейском доме. Любопытно, что эта же модель расистского противопоставления применялась к Казахстану и Киргизии — странам, которым, казалось бы, не пристало дистанцироваться от "Азии". Делу помог особый прием: в тех случаях, когда расистская "демократическая антропология" не могла игнорировать неевропейскую идентичность народного большинства данной страны, она играла на снобизме и тщеславии правящей элиты, эксплуатируя ее комплексы.

Президента Киргизии западная печать окрестила "европейски мыслящим" лидером, с которым Запад может иметь дело — в отличие от "не совсем европейских" или "совсем не европейских" лидеров соседних стран. Снискать аналогичную снисходительность внешних оценщиков предстояло президентам Казахстана и республик Закавказья.

Срабатывал прием двойной идентичности. Властным элитам давали понять, что они "в цивилизованном отношении" стоят выше своего этнического окружения и их призвание — создать привилегированный внутренний ареал европеизма, куда, разумеется, в "обозримом будущем" не сможет попасть туземное большинство, но— зачем же тем, кто уже созрел для "цивилизованного существования", ждать остальных?

Мы ничего не поймем в истинном содержании "либеральной идеи" в Евразии, если не уясним себе того, что используемые в ней "цивилизованные понятия", относящиеся к прогрессу, демократии, модернизации, реформам, правам человека и т. п., скрывают расовое содержание, указывающее на антропологическое противопоставление перспективного и неперспективного "человеческого материала", глобализирующегося истэблишмента и туземной массы, которой путь в демократическую современность заказан.

Именно в этом климате расового отбора и соответствующих "конкурсов претендентов" в недрах российских спецслужб — основных приватизаторов бывшей государственной собственности — созрел замысел одним махом опередить других претендентов и доказать заокеанским хозяевам свою незаменимость.

В самом деле, если американцы так поощряют украинскую, грузинскую, среднеазиатскую элиту за ее готовность раскалывать евразийский монолит по частям — с тем чтобы лучшие его части интегрировать в европейский дом, то ведь у российской элиты возможностей соответствующего "дробления" несравненно больше. Окраинные элиты могут в лучшем случае откусывать пограничные куски Евразии, российская же элита может большее — расколоть Евразию пополам, в самом центре, и этим сослужить несравненно большую службу заказчику. В тайных кругах власти решалась дилемма: по старинке, следуя "имперской" традиции, сопротивляться американским планам в условиях, когда эффективность сопротивления снижалась по целому ряду объективных причин, или — перевернуть перспективу и стать бульшими атлантистами, чем сами атлантисты.

Выбор был сделан в пользу второго варианта, и изумленные европейцы увидели, что новая, путинская Россия стала более верным пособником американского однополярного мира, чем они, традиционные союзники Америки. Так Россия стала "Израилем Евразии": пятой колонной атлантизма в центре евразийского хартленда.

Из этого автоматически вытекала политика дистанцирования от всех актуальных и потенциальных оппонентов американской миссии в Евразии. Страны, находящиеся на американском подозрении, автоматически зачисляются в плохую компанию, способную скомпрометировать "демократическую Россию".

Естественно, главная стратегическая цель атлантистов, намеченная еще основателем англо-американской геополитики, — не допустить союза крупнейших держав — держателей евразийского хартленда. И вот в российской "демократической" печати, "как по заказу", множатся статьи, посвященные китайской опасности для России. Противопоставить Россию Китаю, Индии, Ирану, то есть создать ситуацию геостратегического одиночества,— это и значит сделать ее Израилем Евразии. С одной стороны, этот "Израиль" препятствует единству континента, ставшего главной целью американской гегемонистской стратегии на весь XXI век, с другой — попадает в ситуацию геополитического одиночества, порождающую рабскую зависимость от заокеанского "гаранта".

Кроме этих планов, составляющих собственный заказ США своему новому сателлиту в Евразии, этот сателлит делает нечто такое, что более отвечает уже не американскому, а израильскому заказу. Официальная Россия включается в антимусульманскую кампанию Буша, что, собственно, выходит за рамки стратегического заказа атлантистов. Стратегический заказ касается политики недопущения российско-китайского или российско-индийского блоков, способных в самом деле противостоять американскому плану овладения Евразией. Ссора России с мусульманским миром, не представленным по-настоящему крупными державами, не имеет стратегического значения для США, но способна расколоть РФ изнутри, то есть разрушить больше того, что полагалось бы разрушать.

Заказчиком на это дополнительное саморазрушение может выступать только сам Израиль, имеющий мощное лобби в российских коридорах власти. Израиль своей расистской политикой на Ближнем Востоке обрек себя на войну с мусульманским окружением. Если бы в израильском руководстве политические прагматики одержали верх над расистскими максималистами, одержимыми идеей "избранного народа", то Израиль спокойно принял бы предлагаемый ему арабскими соседями план: возвращение к границам 1967 года в обмен на мир и признание. В этом случае Израилю не понадобился бы такой "товарищ по несчастью", как Россия, саморазрушительно противостоящая мусульманскому миру.

Но и в израильском, и в российском руководстве слишком ощущается присутствие еврейского фундаментализма, ищущего козла отпущения в лице "мусульманских фундаменталистов". Повторяем: если бы политика российских верхов определялась только внутренними западниками-атлантистами, свободными от чисто еврейских геополитических комплексов, они не стали бы отягчать положение РФ, и внешнее, и внутреннее, такой нагрузкой, как ссора с мусульманством. Но в российском руководстве рядом с атлантическими прагматиками, осуществляющими выгодное (заказанное и оплаченное) атлантическое мероприятие, касающееся освобождения геополитического пространства Евразии для США и НАТО, сидят и еврейские максималисты. Для них ссора России с мусульманским миром — это не только демонтаж базовой идеи российского государства, основанного на славяно-мусульманском синтезе, но и тайное уподобление статуса России статусу Израиля, проклинаемого мусульманским окружением. Еврейская элита, входящая в состав правящей элиты России, желает во всем чувствовать себя в России, как в Израиле,— даже в интимном плане эзотерических мироощущений избранных, заброшенных в окружение неизбранных.

Вероятно, аналогичную участь еврейские фундаменталисты от политики хотели бы навязать и США: избранная сверхдержава, сознающая свое одиночество среди неизбранных народов, — что это, как не модель священного Израиля? Еврейское подстрекательство, столь ощущаемое ныне в американской глобальной политике, несомненно, носит следы этого архаического комплекса, связанного с диалектикой изгойства—избранничества.

Избранник в профаническом смысле — это сила, пребывающая в конформистском окружении умиротворенных или переубежденных, подчиненных или подкупленных, ищущих покровительства или материальной выгоды. Но избранничество в эзотерическом смысле — а именно к этому тяготеет еврейская традиция избранного народа — неотделимо от драматических переживаний одиночества, страха и тревоги. Израиль любит могущественную и процветающую Америку. Но Америка, при всем этом еще и ощущающая метафизический исторический страх и геополитическое одиночество, ему все же понятнее и ближе.

Наиболее верный путь к такому одиночеству в мире — это гордыня расистского превосходства. Избранничество с расистским знаком — ничто не обещает столь полного архетипического уподобления Америки Израилю, как это; может быть, в частности, и поэтому израильские фундаменталисты воспитывают Америку в законченно расистском духе. Истолковать миссию Америки в мире как нового Израиля, сокрушающегося по поводу человечества, погрязшего в грехах и нуждающегося в строгом наставничестве, готовы и протестантские фундаменталисты в самих США. Фундаменталистский комплекс ощутимо действует в американской мировой политике, в особенности в периоды перехода от изоляционистской к экспансионистской фазе*.

В частности, американские неоконсерваторы 80-х годов, в значительной мере подготовившие победу США в холодной войне, посмотрели на окружающий мир глазами пастора методистской церкви: бедность этого мира они оценили не по-социалистически — как следствие эксплуатации и социальной несправедливости, а по-протестантски — как следствие греховной лени и нерадивости. Демонтаж социального государства во внутренней политике и демонтаж социализма в глобальной политике могут быть оценены как лишение нерадивых и неприспособленных мира сего их алиби и их самозащиты.

В чем-то здесь проявляется реставрация ветхозаветного, "законнического" отношения к слабым и нищим духом, лишение их того оправдания и надежды, которыми их снабдила Христова весть.

Итак, уподобление Америки Израилю может найти оправдание в известном сходстве протестантской и ветхозаветной картин мира, а самое главное — в известном сходстве позиций: то, чем являются арабы для Израиля, тем весь внеатлантический мир является для США. Избранные предстают перед неизбранными во всем блеске своего экономического, военного и административного превосходства.

Но именно в этом плане становится совершенно очевидной искусственность другого уподобления: России — Израилю. Все дело в том, что для Израиля расовый проект противостояния варварскому окружению "неполноценных" не является сугубо элитарным, вразумительным лишь для части властвующих элит. Сионистский проект выступает как действительно национальный проект евреев, задумавших реставрировать архетипическую модель ветхозаветной "страны обетованной". Еврейство Израиля совместно пользуется плодами американской помощи, совместно огораживает землю для себя и своих потомков, совместно противостоит тем, кого считает ниже себя. В современной израильской идентичности причудливо переплетаются черты европеизма, противостоящего Востоку, модернизма, противостоящего традиционализму, ветхозаветной ортодоксии, противостоящей христианской ревизии истинного "закона".

Еврейство первым совершило постмодернистское открытие, состоящее в том, что выход из традиционалистской статики в динамику модерна обеспечивается не каким-то действительно новым открытием, а дерзким — не заботящимся о логических соответствиях сочетанием гетерогенных начал и текстов. Два древних текста, принадлежащие к разным традициям, но сведенные вместе в дисгармоническом сочетании, обеспечивают то самое "беспокойство", которое и является источником всяких модернистских сдвигов. Евреи, как никто другой, научились жить в ситуации подобного беспокойства, вызванного текстовой раздвоенностью и рассогласованностью. Сегодня они предлагают попробовать это и нам, русским.

Однако не будем забывать, что наша русская ситуация перед лицом господ мира сего — принципиально иная. И проект европеизации России, и проект ее израилизации не являются общенациональными — они адресованы исключительно компрадорскому меньшинству.

Современная партия западников, американофилов, внутренних атлантистов и сионистов не предлагает России коллективную идентичность нового единого "мы", которому уготована одна историческая судьба. Все эти течения внутри правящей западной партии в России исповедуют не новый западнический национализм, подобный тому, что вводил Петр I, а внутренний расизм, противостоящий туземному большинству. Не будем верить в дилеммы, формируемые пропагандистами-пиарщиками режима.

В России идет спор не между атлантистами и евразийцами, не между коммунистами и демократами, либералами и тоталитаристами. Настоящее противостояние носит социальное содержание, причем радикализированное до степени расовой несовместимости. Раса господ, давно уже разуверившаяся в реформируемости "этой" страны и утратившая веру в то, что даров прогресса хватит на всех, втайне решила приберечь для самой себя и новый европейско-демократический статус, и оснащенный всеми средствами прогресса "цивилизованный образ жизни", и пресловутые "права человека".

Все должно быть как на Западе, и, может быть, даже лучше, но — не для всех, а только для избранных. В этой идеологии избранничества и состоит принципиальная новация наших новых западников, примиряющих на себя ветхозаветную модель "избранного народа". Понадобилась настоящая атрофия социального чувства и социальной интуиции, чтобы принудить столь значительную часть современной российской интеллигенции поверить в ложные дилеммы и дихотомии "пиарщиков", обслуживающих власть.

Бесполезны исторические и культурологические изыскания, касающиеся европейской или неевропейской идентичности России, там, где речь идет не о коллективной идентичности народа Российской Федерации, не о его коллективном историческом проекте, вмещающем судьбу всего народа, а о стратегии сепаратного обустройства "внутренних эмигрантов", более никак не идентифицирующих себя с "этой" страной. Для них все богатства России, весь ее потенциал— не более как предмет торга в глобальных "играх обмена", которые они ведут с ведущими центрами силы исключительно в собственных групповых интересах. Главное, что для них требуется, — надежные гарантии их привилегированного статуса и их капиталов внутри страны и в отношениях с внешним миром. Они не задумываясь предпочтут любую модель власти, любую диктатуру — западную и антизападную, либеральную и коммунистическую, светскую и религиозно-фундаменталистскую, если она дает, в сравнении с другими формами власти, по-настоящему надежные гарантии их привилегированному одиночеству. Привилегированные, заново решившие— после столетних проб в другом направлении — ничем не делиться с непривилегированными, чувствуют небывалую тревогу одиночества. Они — "прекрасные и проклятые" современного мира, его новый "избранный народ", отделенный от всех непроходимым рвом.

Эти новые избранные совершенно по-новому организуют свое жизненное пространство — не так, как в великую эпоху классовых социальных компромиссов и социалистическо-коммунистических иллюзий. Те, кто не испугался крайностей предельной социальной поляризации, доходящей до расового, антропологического разрыва сверхчеловеков и недочеловеков, уже не могут позволить себе язык плюрализма, консенсуса и тому подобную риторику недавних лет. Как и всякие проводники политики расового апартеида, они вынуждены жить в тотально милитаризованном, ощетинившемся пространстве. На глобальном уровне господам мира сего требуется насильственное разоружение всех "оппонентов", сохраняющих претензию на суверенитет и достоинство; на уровне отдельных "реформируемых" стран — режимы однопартийного "центризма", исключающего действительную оппозицию; на уровне бытовой повседневности — огороженные неприступными крепостными рвами особняки, ощетинившиеся пулеметами. Те, кто перешагнул через судьбу отчаявшегося большинства, лишаемого цивилизованных условий существования, отныне и сами обречены жить не в едином, большом, цивилизованном пространстве, а прятаться в закрытых от внешнего мира милитаризованных нишах. Для того чтобы оправдать эту стратегию сугубо сепаратного обустройства за спиной экспроприированного большинства, превращаемого в расу неприкасаемых, необходима идеология, обосновывающая и оправдывающая расовое презрение. Такой идеологией и стал новый "рыночный" социал-дарвинизм. Совсем недавно "рынок" и все, с ним связанное, ассоциировались с чем-то хотя и приземленно негероическим, расчетливым, но, во всяком случае, далеким от неоязыческой, "суперменовской" героики.

И вот теперь "рынок", вместивший демоническую энергию "естественного отбора", стал притягивать к себе злых божеств расизма и другой темной архаики. Рыночная модернизация не состоялась по банальной причине: привычке номенклатурных приватизаторов, как и их внешних покровителей из стана устроителей однополярного мира, к классовым привилегиям. Но последствия этой неудачи совсем не банальны: они уводят современное человечество из столь многообещающего модерна в самую мрачную архаику, в социал-дарвинистские джунгли.

Ясно, что у народного большинства Российской Федерации нет абсолютно никаких оснований западнически обольщаться, причисляя себя к избранной части глобального мира. Правящие западники одной рукой чертят плакаты демократизма, европеизма и плюрализма на фасаде нового здания российской государственности, а другой осуществляют ликвидацию всего того, что в самом деле еще недавно сближало Россию с развитыми странами, с народами, имеющими свою долю в мировом прогрессе. Поэтому западнический блеф правящих реформаторов уже не в состоянии выполнить эффективную манипулирующую роль. Народное низовое большинство России реально примеривает на себя не роль новых предпочитаемых и избранных, а роль уничтоженных расистами индейцев в Америке, не роль Израиля, а роль осажденного народа Палестины, роль всех тех, к кому западный прогресс откровенно повернулся спиной.

Народное большинство обладает своей геополитической интуицией, в основе которой лежат социальный опыт и социальный тип классификации. Простой народ, вопреки изысканиям культурологов, специалистов по сравнительному анализу цивилизаций, адептов глобальной экономики и т. п., отдает себе полный отчет в том, что народы Китая, Индии, Ирана, тюркоязычных стран, вопреки своей "цивилизационной" дальности, являются для нас социально близкими, находящимися в сходной с нами ситуации перед лицом нынешних хозяев мира и победителей в холодной войне. С такой же несомненностью он знает и то, что Северная Америка и Западная Европа, несмотря на свою отнесенность к одной с нами белой расе и к одной христианской цивилизации, являются социально далекими — пребывающими в стане привилегированного меньшинства планеты, готового всеми силами защищать и умножать свои привилегии. И по сравнению с этим решающим водоразделом современного глобального мира все цивилизационные дифференциации, на которые с подозрительной настойчивостью сегодня делают акцент идеологи правящего западничества, являются третьестепенными по значимости.

Таким образом, интуиции народной геополитики, вооруженной солидаристскими установками и критериями, решительно противостоят умышленным конструкциям правящего атлантизма. Этот разрыв двух типов геополитики— компрадорского меньшинства "внутренних эмигрантов" и туземного большинства, у которого есть только одна родина, — непременно скажется на раскладе сил в будущем.

Нынешняя политика правящих кругов, насаждающих выдуманную ими атлантическую идентичность России, является откровенным вызовом национальному консенсусу, противостоит интересам и интуициям большинства. Это политика, проводимая меньшинством и ради меньшинства, причем — и это является действительно новым— без всяких социальных компромиссов и обещаний. К власти в России снова пришла партия гражданской войны, причем, в отличие от предшествующей ей большевистской партии, у нее нет какого-либо проекта, предназначаемого обездоленному большинству. Она более или менее откровенно уговаривает это большинство согласиться на собственное устранение— сойти со сцены в ближайшие 20—30 лет. Этому вполне соответствуют как демографические прогнозы, так и стоящая за этими прогнозами социальная политика, являющаяся политикой геноцида.

Каковы будут судьбы государства, еще занимающего одну седьмую часть суши, но представленного всего лишь третью нынешнего количества населения, — про это ведают уже не наши правители, а архитекторы однополярного мира. Их стратегия состоит, во-первых, в том, чтобы населить страны, ставшие объектом их геополитических притязаний, меньшинством — то есть теми, кто либо изначально противостоял туземному большинству, либо стал меньшинством в результате социальных экспериментов "реформаторов". Во-вторых, в том, чтобы это было смертельно перепуганное меньшинство, жаждущее внешних протекций и гарантий. Режимы напуганного меньшинства — вот формула стратегической нестабильности, взятая на вооружение устроителями нового глобального мира, который они намереваются построить на развалинах нынешнего.

6. Две модели реколонизации

Одна из задач стратегического анализа — отделить новейшую, действительно определяющую дух века доминанту от затемняющих примесей, связанных с давлением прежнего комплекса идей. Нынешняя доминанта, предопределяющая эволюцию всех идущих с Запада идейно-политических течений, связана с переходом от универсалий прогресса к новой сегрегации, от гуманистической идеи единого человечества, сообща открывающего новое будущее, к новому расизму. Крах Советского Союза совершенно по-разному выступает в этих двух парадигмах. В прежней парадигме СССР воспринимался как помеха всемирно-историческому процессу демократизации, связанному с принципом уважающей себя, неподопечной личности, единой в своих "естественных правах". Эти тираноборческие, антитоталитарные устремления в самом деле были использованы для крушения "социалистического лагеря". Но как только этот лагерь рухнул, так сразу же обнаружилось, что руками демократических энтузиастов загребали жар стратеги совсем иного толка.

Их восприятие СССР было связано с оскорбленной гордыней господ мира сего. В лице СССР посмели заявить о себе, посмели стать развитыми, сильными и способными себя защищать те, кому положено было оставаться бесправной мировой периферией, ждущей миссии западного "белого человека".

Опыт СССР — это опыт самостоятельного освоения модели прогресса— с правом на ее творческую реинтерпретацию — народами, изначально не принадлежащими к привилегированному центру мира, не наделенными правом первородства. Их непростительная дерзость состояла в том, что они нарушали принцип "международного разделения труда", состоящий в том, что западные народы осваивают высокосложные функции, требующие большого личностного достоинства и развитости, а незападные — более примитивные функции, носителям которых противопоказана "гордыня". Не так давно утопия "технического века" состояла в том, что все функции, которых чурается возгордившийся человек модерна, возьмет на себя техника, отменяющая исконную социальную диалектику раба и господина. Но этот романтизм "технического века" ныне сменился жестким реализмом.

Реализм же состоит в том, что, с одной стороны, ресурсов планеты не хватит для процветания всех, и потому тем, кто не согласен отказываться от западного прогресса, предстоит принять новые социально суженные условия его сохранения — как прогресса для меньшинства. С другой стороны, прогресс, как оказывается, порождает отходы не только промышленные, но и социальные, воплощаемые забракованным человеческим материалом. Для таких отходов должно иметься свое пространство — на периферии привилегированного мира.

Чем четче осознается эта реальность, тем несомненнее перспектива новой реколонизации мира. У менее достойных и неприспособленных надо отнять дефицитные земные ресурсы, которыми они все равно не в состоянии эффективно распорядиться. А для этого, в свою очередь, их необходимо разоружить, то есть исправить роковую ошибку прежней эпохи, давшей орудия самозащиты тем, кому в конечном счете суждено оставаться кастой неприкасаемых.

Речь идет не только о средствах физической, военно-технической самозащиты, обретенных в результате социалистических индустриализаций на Востоке. Речь идет также о средствах моральной самозащиты, обретенных в ходе культурных, то есть просвещенных, революций. Замысленная новыми либералами рыночная реформа предназначена была стать просвещенческой контрреволюцией: средством "вернуть к реальности" то самое плебейское большинство, которому всякого рода "левые" позволили "забыться". Сыновья многочисленного демократического плебса ХХ века, после 14—15 лет оставленные за учебной партой, непременно будут претендовать на роль суверенных хозяев страны. Но если в ходе рыночного секвестра их выбросить из системы образования и приучить мыть машины богатых людей, то их сознание станет более адекватным реальностям однополярного мира. Однополярность есть на самом деле переход от мира, отвыкшего от "естественной" иерархии антропологических типов, предающегося универсалистским иллюзиям всеобщего прогресса, к миру восстановленных иерархий. СССР был силой мирового плебса, вынуждающей привилегированных прятать свое расистское лицо. США выступают как сила, обеспечивающая возвращение мира к "естественной" (по одним меркам — исторически укорененной, по другим — биологически предопределенной) иерархичности человеческих типов.

Нынешняя глобальная миссия США состоит во всемирном разоружении народов мировой периферии, возомнившей о своем равном достоинстве в ходе предшествующей демократической "революции притязаний". Не случайно идеологи нового либерализма утверждали, что их кредо — "демократия свободы", направленная против "демократии равенства". Сегодня обнажилась социал-дарвинистская, связанная с идеей "естественного отбора" подоплека этой свободы: демократия свободы есть система, в которой устранено все то, что препятствует естественному отбору, — то есть все то, что способно отстоять достоинство и перспективу более слабых. Глобальное открытое общество— это общество, открытое для беспрепятственного проникновения сильных в те ниши, в которых до сих пор было позволено отсиживаться слабым.

Замена биполярной системы однополярной в этом свете выступает как замена протекционистской мировой системы, страхующей слабых, системой безраздельного господства "сильных". Те, кому хотелось бы еще сохранять свои иллюзии, касающиеся американской миссии в мире, могут утверждать, что устранение протекционистских барьеров предназначено для ускоренного взросления слабых, которым вредит авторитарная сентиментальность протекционизма. Но факты говорят о прямо противоположном. Слабых для того и лишают всех средств самозащиты, чтобы они и не смели мечтать стать вровень с сильными. Исторический опыт показывает, что протекционизм и фридридерство являются закономерными фазами циклической экономической динамики. Пока национальная экономика не готова выдерживать конкуренцию с более сильными иностранными экономиками, открыть ее — значит убить на корню. И напротив, никому и в голову не придет искусственно закрывать ее на той стадии, когда она готова к эффективной конкуренции.

Все нынешние представители современного экономического авангарда числят в своем прошлом фазу протекционистской истории. Мало того, они и сегодня, как показывает случай со сталелитейной промышленностью США, не гнушаются протекционистских мер в тех случаях, когда это соответствует их национальному "разумному эгоизму".

Так что не будем заблуждаться: нынешняя идеология глобально открытого мира, как и новые практики насильственного взламывания национальных "замков", символизируют торжество мировой экспроприаторской политики, передающей планету в безраздельное пользование "единственно достойных".

Этот процесс реколонизации мира сегодня определяется в рамках двух стратегических форм.

Первая форма, в наиболее чистом виде сегодня представленная в постсоветском пространстве, связана с использованием услуг правящей западнической элиты, которой и поручается, под присмотром иностранных советников, осуществить передачу национальной экономики в ведение глобалистов, уготовивших ей роль сырьевого колониального придатка.

Реколонизация здесь выступает в форме холодной гражданской войны "демократов" с собственным народом, которого хотят лишить прежних прав и привычных форм социальной и национальной замозащиты под предлогом борьбы с тоталитарными традициями и пережитками. Либеральные реформы здесь выступают как более или менее откровенная игра с нулевой суммой: чем в большей степени новые приватизаторы идентифицируют себя как часть мирового демократического истэблишмента, тем последовательнее они противопоставляют себя туземному большинству как носителю неисправимого традиционализма и тоталитарной ментальности.

"Национал-патриотизм" потому и стал бранным словом российской демократии, что ей вменена реколонизаторская роль — отдать страну на откуп тем, кто лучше "этого" народа.

Надо сказать, что действительно момент истины для большинства наших приватизаторов только еще наступает. Вчера еще они могли предаваться иллюзиям, что они — последняя инстанция, в руки которой передается собственность огромной страны. Завтра им предстоит понять, что их подлинная роль состоит в выполнении функции временного передаточного звена. Реальность глобального мира как раз и заключается в том, что механизм естественного рыночного отбора не ограничен национальными рамками; сегодня он действует как средство перераспределения богатств внутри страны, завтра — как средство их передачи из рук менее достойных туземных приватизаторов в руки настоящих избранных.

Именно здесь лежат основания новой дифференциации внутри класса приватизаторов в России: между теми, кто хотел бы задержать процесс приватизации в рамках национальных границ, и теми, кто идет дальше и готов принять правила глобальной перераспределительной игры. Новый атлантизм Путина, по-видимому, и означает шаг в этом направлении: от внутреннего колониализма — к внешнему, от передачи бывшей социалистической собственности своей номенклатуре — к передаче ее номенклатуре глобального мира. В этом смысле гражданская экономическая война за собственность так или иначе неизбежно перерастает в империалистическую, глобально-колониалистскую.

Может быть, не всем нашим приватизаторам это было ясно с самого начала и они какое-то время питались иллюзиями, будто внешняя поддержка августовской революции и обещанные им в свое время американцами гарантии являются "бесплатным сыром". На современном этапе глобальной идентичности приватизаторской элиты любым подобным иллюзиям уже нет места.

Ясно поэтому, почему не наступила ожидаемая идейно-политическая стабилизация после того, как процесс приватизации собственности в целом был завершен. Если бы действительной целью приватизации было "обуржуазивание", то есть присвоение собственности номенклатурой, которой суждено было бы стать национальной буржуазией, национал-патриотизм немедленно стал бы господствующей идеологией, наступившей вслед за пролетарским, коммунистическим интернационализмом. Тогда бы носители или реставраторы старого русского сознания — "поручики Голицыны и корнеты Оболенские", "мещане" и "старообрядцы", православные клирики и миряне могли бы действительно найти место в реформируемой России в качестве ее национального ядра. Сам по себе факт чисто номенклатурной, нарушающей демократические принципы приватизации мог бы служить лишь временным препятствием этому процессу формирования новой национальной идентичности. Более того, номенклатурным приватизаторам была бы выгодна националистическая стилизация, снабжающая их недостающим алиби.

Но этого не произошло как раз потому, что в процессе "реформирования" сознательно была скрыта логика глобального естественного отбора, не оставляющая национальной русской буржуазии — каково бы ни было ее начальное происхождение — никаких исторических шансов.

Мало кто изначально осознавал, что настоящая цена реставрированного капитализма в России — антирусский расизм, что приватизация бывшей государственной собственности получила всемирную поддержку глобалистов только в одном горизонте— горизонте последующей передачи этой собственности из национальных в "глобальные" руки.

Первыми, кто осознал и изъявил готовность без обиняков принять эту перспективу, стали еврейские олигархи. Именно поэтому они удостоились роли преимущественно доверенных — причастных к эзотерике решений, принимаемых настоящими хозяевами мира за спиной народов. Сегодня только слепые не могут видеть того, что бросается в глаза: оборонническому национальному сознанию русских в России противостоит не многотерпимый либеральный плюрализм, а нетерпимый расизм, не стесняющийся унижать национальное и человеческое достоинство тех, кого откровенно называют "совками" и плебеями, не достойными "цивилизованного отношения". Как только мы осознаем тот факт, что нынешний этап приватизации является не завершающимся, а переходным— вступающим в первую фазу перераспределительной экстерриториальности, нам перестанет казаться парадоксальным это "обострение классовой борьбы", происходящее уже после полной победы нового строя.

Нетерпимость глобальной пропаганды, направляемой олигархическими СМИ, к национальному наследию, ко всему, способному служить подспорьем национального достоинства "этого" народа, становится понятней: его территорию решено передать из национальной в глобальную юрисдикцию в качестве подмандатной. Вся так называемая "элита" новой России на самом деле пребывает в этой роли порученцев глобализма — ни в какой другой нынешние хозяева однополярного мира не согласятся ее терпеть. Ее руками осуществляется процесс тотального внутреннего разоружения России, дабы никакая сила внутри страны ни сейчас, ни в будущем не смогла оказать сопротивления следующему этапу передела и приватизации российских ресурсов — на этот раз глобальными приватизаторами.

Но наряду со странами, ныне управляемыми компрадорскими порученцами чужой воли, остаются страны, в которых властные элиты сохраняют верность национальным интересам и национальную идентичность.

Здесь-то мы сталкиваемся с действием второй модели реколонизации, прямо связанной с новейшими антитеррористическими инициативами американской администрации, начатыми после 11 сентября 2001 года.

Стратегия в рамках обеих моделей сходная: лишить страны, предназначенные для реколонизации, всяких средств национальной самозащиты. Но там, где это возможно, в тех или иных формах, поручить это компрадорским силам, захватившим власть внутри страны, мы имеем реколонизацию в форме более или менее скрытой ("холодной") гражданской войны. Там же, где соответствующих порученцев не находится и потенциальная жертва предстает национальным монолитом, там глобализм являет себя в форме обычной захватнической войны, подаваемой как война "мировой цивилизации" с "мировым терроризмом".

Сейчас, когда пишутся эти строки, первым объектом планируемого нападения выступает Ирак. Но остальным не стоит обольщаться. Иракский театр военных действий — только звено в цепи глобальной реколонизации, наступающей после века демократических и прогрессистских иллюзий. Для агрессора это экспериментальная модель, на которой ему предстоит не только проверить свои новые военно-политические технологии, но и испытать солидаристский потенциал мира: способны ли потенциальные жертвы агрессии к более или менее эффективной взаимопомощи.

Если страны третьего мира, в том числе его поднявшиеся гиганты, проглотят агрессию против Ирака, последствия скажутся не менее быстро, чем после пресловутого Мюнхена, но намного превзойдут по масштабам все, прежде виденное.

Стратегической задачей страны, инициировавшей процесс военной реколонизации мира, является преодоление дисбалансов предшествующего периода — идеологических, научно-технических и военных.

Суть этих дисбалансов состоит в том, что страна, причисляемая новыми господами мира к изгоям, может оказаться носительницей более или менее престижного имиджа, то есть обладать символическим капиталом, который ей не положено иметь. В таких формах способен проявляться идеологический дисбаланс, связанный с расхождением двух измерений: экономического и символического. В недавно ушедшую эпоху это нередко случалось: отдельные группы населения или целые страны могли быть экономически бедными, но символически богатыми — наделенными своеобразным идеологическим престижем и пробуждающими солидаристские чувства. Этот парадокс бедных, богатых человеческим сочувствием, восходит к откровениям Христа, пославшего новую весть человечеству.

Нынешние монисты социал-дарвинизма не согласны далее терпеть это досадное противоречие: им необходимо, чтобы бедные вновь, как в старую эпоху рабства и языческого империализма, стали одновременно и презираемыми — в качестве бесправных "говорящих орудий". В этом — настоящий смысл современной социал-дарвинистской кампании в пользу естественного рыночного отбора, против всех проявлений старой гуманистической и солидаристской морали. Экспроприация символического капитала бедных, предпринятая "новыми правыми", "рыночниками", борцами против социального государства и субкультуры пособий, открыла свой конечный смысл только сегодня, когда миру явил себя новый глобальный расизм.

Второй опасной дисгармонией "старого мира", которую в новом глобальном мире не согласны терпеть, является промышленная, научно-техническая и, в конечном счете, военная мощь тех, кого по критериям нового глобального расизма относят к разряду мировых изгоев и неприкасаемых. Научно-технический прогресс и промышленный рост вновь решено превратить в привилегию, оставляемую за лояльными и признанными. Собственно, массированная деиндустриализация постсоветского пространства— это отнюдь не только акция рыночников, движимая социально бесчувственной экономической рациональностью, это акция глобалистов, решивших разоружить тех, чьи территории и ресурсы они сочли слишком хорошими для их исторических хозяев. Если уж бедным положено быть презираемыми, то пусть они станут и безоружными — дабы их естественная обидчивость не могла принять опасной для обидчиков формы.

Именно эта "простая мысль" легла в основание новой американской доктрины глобальной безопасности. Суть ее состоит в том, чтобы все страны, не приглашенные к сонму "демократически признанных", не входящие в состав нового международного истэблишмента, были лишены любых средств эффективной военной самозащиты.

Войны старой эпохи, еще не знающей современного расового водораздела, могли представлять собой дуэли равновооруженных противников. таковыми были, в частности, внутриевропейские войны. но сейчас, когда консолидированному союзу избранных, представляющих "цивилизованно благополучное меньшинство", противостоит периферия мира, населенная всякого рода презренным человеческим материалом, войны не являются более дуэлями. отныне они выступают как карательные акции против "варварства", как операции профилактического типа. В таких операциях, где полноценные защищают свое жизненное пространство от неполноценных, не приемлема старая военная философия примерно равных потерь и рисков. Новая военная философия находит свое отражение в концепции бесконтактных сражений, в ходе которых "расово полноценные" просто уничтожают с воздуха и на расстоянии "неполноценную человеческую массу", в которую периодически вселяются демоны терроризма, бунтарства, злостного незаконопослушания и т. п.

Если бы еще лет 20—30 назад, то есть до воцарения новой расовой идеологии, сторонники новой военной философии взялись озвучивать свои аргументы, мир был бы шокирован.

В самом деле, как можно бомбить страну только за то, что она претендует иметь такое же вооружение, которое уже заимели вы? Как можно подходить к странам с разными стандартами, запрещая одним то, что считается нормальным для других? Эта концепция равной, коллективной, симметричной безопасности недавно считалась чем-то само собой разумеющимся — что бы то ни было другое признавалось бы неприличным и противоречащим здравому смыслу. Но глобальная идеология нового расизма успела настолько подорвать нравственное здоровье благополучных граждан мира, что они без возмущения принимают аргументы американских глобалистов, настаивающих на своем праве менять режимы или насильственно разоружать страны, не входящие в число привилегированного меньшинства. Собственно, третья горячая мировая война и начата США как война, направленная на разоружение неизбранных.

Кому суждено попасть в число потенциальных жертв удара — это не уточняется. Критерии, по которым отбираются неугодные, остаются крайне произвольными. Это и террористы, и пособники террористов, и те, с чьих территорий могут быть осуществлены террористические акции. Словом, агрессор не желает связывать себе руки. Но расовая интуиция, лежащая в основе новой мировой кампании, не подлежит сомнению. Не конфликт цивилизаций, культур, религий, этносов — все эти культурологические стилизации новейшего социал-дарвинизма не должны нас обманывать. Новый расизм носит социальный характер и делит человечество по критериям "развитости".

Еще недавно в различиях развитых и неразвитых (развивающихся) стран, народов и культур не обнаруживалось ничего, носящего привкус нового расизма. Если неразвитости сопутствует братское сочувствие более развитых, если в ней усматривают черту, вполне преодолимую и преодолеваемую в ходе прогресса, просвещения и других общечеловеческих процессов исторического восхождения, то она остается понятием, находящимся по ту сторону всякого расизма. Но если неразвитости сопутствуют презрение и фобии, если развитые консолидируют перед ее лицом свои ряды в качестве держателей привилегий, которыми они не готовы поступиться, если на ней лежит печать непреодолимой культурно-исторической наследственности, которую нельзя облагородить, а нужно только вырывать с корнем, тогда мы имеем дело с расистским восприятием человеческого неравенства. А расизм закономерно ведет к милитаризму — к идеологии тотальной мобилизации демократии, "которая должна уметь себя защищать". Без прививки новейшего расизма невозможно объяснить себе столь быстрого перехода от либерального пацифизма к глобальному милитаризму, эксплуатирующему фобии тех, кто успел заполучить себе известные привилегии, но памятует об их нелегитимности по "старым" меркам нормального человеческого равенства.

Соответственно двум моделям реколонизации мы имеем дело и с двумя разновидностями расизма, имеющими общий корень, но тактически и инструментально различающимися.

В одном случае расовая пропаганда играет характер холодной (способной переходить и в горячую) гражданской войны компрадорской элиты с туземным большинством, предназначенным к изгойскому уделу и в обосновании этого дискредитируемым в своем человеческом достоинстве. Это— социал-расизм в чистом виде. Вместе с ним отступают такие понятия, как "равенство", "демократия", "просвещение", обретая архаические черты "демократии белого меньшинства". Во втором случае — когда речь идет о нациях, не преданных своей элитой, империалистической войне не суждено перерастать в гражданскую. Здесь расизму предстоит идти на особый риск, связанный с необходимостью дискредитации целых цивилизаций и религий.

Таков случай так называемого мусульманского фундаментализма, когда правящая элита отдельных мусульманских стран не обнаруживает готовность утратить свою идентичность в обмен на глобальное признание и расторгнуть связь с нацией ради допущения в клуб избранных. В этих случаях агрессору приходится идти на риск, связанный с появлением "враждебного интернационала". Всякая мировая религия, если она подвергается нападкам западных модернизаторов-глобалистов, способна порождать свой протестный интернационал.

Прежде чем анализировать возможности таких интернационалов, надо обрисовать вызовы, с которыми им предстоит столкнуться.

Неожиданное для многих духовное приключение Запада, увлекшее его на путь новой расовой сегрегации человечества, не может кончиться мелкими счетами с нынешними "странами-изгоями" — Ираком, Ливией, Северной Кореей. Ибо речь идет не просто о конъюнктурных установках прагматического сознания, ищущего незаконных материальных выгод, но оправдывающегося высокими тираноборческими мотивами. Тогда было бы ясно, что Ирак, например, в первую очередь "виновен" в том, что его территория богата нефтью, которую сильным мира сего хочется прибрать к рукам. Однако на самом деле речь идет не столько о ресурсной катастрофе "технической цивилизации", сколько о ее моральной, гуманитарной катастрофе, связанной с соблазнами нового глобального расизма. Этот расизм вряд ли сможет остановиться там, где советует прагматический рассудок: не терпеть прегрешений слабого Ирака, но находить оправдание действиям таких гигантов, как Индия или Китай.

Расизм — слишком увлекательное чувство, чтобы подчиняться одним только прагматическим правилам. Будучи раз пробужденным, этот демон не даст себя легко усыпить. Те гуманитарные открытия, которые успел совершить новый западный расизм в области принципиальных различий между демократическим (западным) и недемократическим (азиатским) менталитетом, между открытым и закрытым обществом, между перспективной культурной наследственностью, гарантирующей успехи в школе модерна, и неперспективной, обрекающей на стагнацию и варварство, не могут пройти бесследно. Они порождают те фобии либерального сознания, которые ведут к параноидальной одержимости. Сравнительно недавно, когда Запад был представлен технократами и технологическими детерминистами, его картина мира строилась в благодушных образах "конвергенции". Ожидалось, что стоит Советскому Союзу, Китаю, мусульманским странам достичь определенного уровня промышленно-экономических показателей на душу населения, как азиатская душа начнет становиться "прозрачной", автоматически втянется в процесс рационализации.

Но сегодня технократов на Западе потеснили более впечатлительные гуманитарии — специалисты в области культурно-антропологической наследственности. То ли они заразили западного обывателя своей новой расовой впечатлительностью, то ли обыватель, проникнувшись сознанием планетарных дефицитов, породил новый социальный заказ на расистские и социал-дарвинистские идеологии, но факт остается фактом: произошла дерационализация западного сознания, пораженного неожиданной одержимостью. Запад снова мобилизуется "перед лицом Востока", возвращая нас к ситуации крестовых походов и ранних колониальных авантюр. Единое — в перспективе — пространство Просвещения, в котором должны были постепенно раствориться все расовые различия человечества, сменяется пространством контр-Просвещения. Теории расовой наследственности снова берут реванш над теориями воспитания и перевоспитания. Даже там, где тон задают компрадорские западнические элиты, заслужившие доверие своих западных покровителей, им отныне поручается не столько миссия перевоспитания своих народов, сколько миссия разоружения — военного, экономического, демографического и духовного.

Там же, где оппоненты Запада представлены национальными монолитами, где властные элиты опираются на поддержку большинства, на туземную традицию, там Западу предстоит вести откровенно империалистическую войну под лозунгом "конфликта цивилизаций". Какой стратегический заказ со стороны нового расистского сознания формируется в этих условиях?

Во-первых, расисты не могут согласиться на уравнивание цены жизни представителей высших и низших рас.

Отсюда заказ на превентивное военно-промышленное разоружение всех недемократических режимов. Из этого же прямо вытекает доктрина превентивного ядерного удара. Атомная война — это цена, которую, по-видимому, предстоит уплатить человечеству за то, что избранные хотят обеспечить себе победу над неизбранными без заметных людских потерь для себя.

Но ясно и другое. Столь нешуточные средства требуют для своего оправдания столь же нешуточных аргументов. Риск тотальной ядерной войны, — а без нее новым господам мира вряд ли удастся сокрушить такие евразийские монолиты, как Китай или Индия, — требует в качестве оправдания еще не слыханных "гуманитарных аргументов". Мир вскорости станут убеждать в том, что незападные мировые цивилизации, представленные гигантами Евразии, — это и не цивилизации вовсе, а таинственные резервуары опаснейшей для человечества архаики, впервые всерьез угрожающие всему мероприятию модерна на нашей планете. Мобилизованные в соответствующих целях культурологи займутся анализом превращенных форм: в облике "азиата", в генетической карте его культуры отыщут скрытые источники опаснейших цивилизационных отклонений — фанатической нетерпимости, конфликтности, непредсказуемости, неуправляемости.

Иными словами, технической катастрофе уже стратегически планируемого мирового конфликта непременно будет сопутствовать гуманитарная катастрофа, затрагивающая сами основы так или иначе сложившегося на планете человеческого взаимопонимания и взаимопризнания. Те самые адепты нового великого учения, которые вчера еще так настойчиво твердили о плюрализме и консенсусе, станут всюду выискивать культурно-психологические черты, не совместимые с практикой либерального консенсуса, ставящие носителей этих черт за пределы "цивилизованного общества".

Итак, вот она, стратегическая дилемма тех, кто уже дал себя увлечь идеологией нового социал-дарвинизма: либо уполномочить туземные элиты своими руками "расчистить" свои территории и открыть их новым завоевателям, либо, если этого не получится, подвергнуть все потенциально опасные участки гигантской мировой периферии всеуничтожающим военным ударам.

Случай современной России здесь самый показательный. С одной стороны, в России в некотором роде блестяще удалась операция компрадорской вестернизации: правящие западники более или менее добровольно разоружили и разрушили свою страну, добившись ее полной "открытости" для внешних хищников. Но с другой стороны, эта удача стала и неудачей: пример России стал настолько обескураживающим для всех более или менее искренних и благонамеренных реформаторов других частей планеты, что повторить его в случае, например, с Китаем уже вряд ли реально. Властвующие реформаторы осуществили вестернизацию России, породив и у своего народа, и у окружающих наблюдателей такой уровень разочарования, которого вполне хватит для рождения нового мощного антизападного мирового мифа. Пример России не поколебал позиции "националистических фундаменталистов" в других странах, а, напротив, укрепил их, снабдив убедительнейшими аргументами. Сегодня "русский пример" стал главной контрпосылкой поднимающегося антиглобализма.

Ясно, что в нормальном случае это должно было бы стать поводом для серьезной творческой самокритики и внутренних, и внешних западников. Так и случилось бы, если бы человеческое достоинство туземного большинства, ставшего жертвой "реформ", действительно уважалось бы. Тогда новые свидетельства народного опыта, ставшего опытом нищенства и бесправия, получили бы ранг непреложной объективности, обязывающей реформаторскую теорию к коррекции. Но ведь можно пойти и другим путем: наделить носителей этого опыта статусом недочеловеков, находящихся в непримиримом конфликте с современностью.

В первом случае напрашивается решительная ротация правящей элиты, смена курса, расширение социальных обязательств реформаторов. Такова модель плюралистической, многопартийной демократии, способной к рефлекции. Во втором случае мы имеем дело с элитой, исполненной решимости углублять свои реформы, "несмотря ни на что", не считаясь с интересами недовольного меньшинства и затыкая рот критикам. Это модель "однопартийной демократии" нового, неошибающегося авангарда, умеющего ненавидеть тех, перед кем он успел провиниться. Сегодня для того, чтобы игнорировать столь очевидный опыт провальности западнического курса, недостаточно обычной партийной самоуверенности и социальной бесчувственности. Не обычная социальная слепота, а расистская презрительная ненависть к неудачникам из "этого" народа — вот что психологически объясняет нам нынешнюю несокрушимую уверенность "чикагских мальчиков" в России.

Такую же психологическую структуру мы наблюдаем и на глобальном уровне однополярного мира. Если бы сегодня в самом деле была жива действительная, укорененная в многообразии идеологий многопартийность на Западе, если бы наряду с Западом правых сторонников статус-кво продолжал существовать протестный Запад, коммуникабельность между первым и третьим мирами не была бы так драматически подорванна. Но здесь, во внешнем пространстве большого Запада, как и в пространстве "внутреннего Запада" наших реформаторов, возобладала модель однопартийной диктатуры — мобилизованного стана жителей привилегированного мира, решившегося не поступаться, а расширять свои привилегии. Социально ориентированное мышление, некогда помогающее усмотреть социально близких в среде эксплуатируемых незападных народов, вытесняется расово ориентированным мышлением, не способным к межкультурной коммуникации. В этом смысле мы являемся свидетелями не просто крушения настоящей протестной левой идеологии на Западе — мы присутствуем при крушении ранее сложившейся гуманитарной способности мышления разглядывать человеческое единство поверх этноконфессиональных ("цивилизационных") барьеров.

Сегодня заново решается вопрос о судьбах модерна и модернизированных элит на Востоке. После известного тихоокеанского чуда никто уже не осмелится предположить, что народы не-Запада не способны соперничать с Западом по известным критериям экономического, научно-технического и культурно-просвещенческого прогресса. Но одно дело — "цветные" как носители западного цивилизационного опыта, другое — они же как продолжатели и реинтерпретаторы своего цивилизационного опыта. До сегодняшней глобальной войны Запада с не-Западом, начатой США, никто и в мире, и на местах по-настоящему не доискивался до указанного различия.

Терпимым признавался неопределенно смешанный вариант: когда местная модернизационная элита, с одной стороны, выступает проводником западной модели, с другой — считается с неизбежными местными культурными особенностями. В случае коммунистических стран этнокультурная нейтральность процесса модернизации выступала еще четче: строящийся социализм понимался как общество трудящихся, в принципе единое и на Западе, и на Востоке. Но мировой социалистический соперник Запада рухнул, и вопрос о том, имеет ли прогресс свое цивилизационное (этнокультурное) лицо, со всей остротой встал заново. Во-первых, потому, что Запад больше не видит оснований плодить себе эффективных экономических соперников, на что он шел прежде, в целях противопоставления чужим, враждебным ему режимам на Востоке, своих, дружественных, обязанных быть пятой колонной Запада.

Во-вторых, потому, что этнически нейтральная просвещенческая парадигма, побуждающая трактовать прогресс универсалистски (нет ни эллина, ни иудея в светлом будущем постиндустриального общества), сменилась под влиянием новой гуманитарной революции парадигмой "цивилизационной", или культурноцентричной. Это новая парадигма заронила в умах расистское подозрение в отношении некоторых видов культурно-исторической наследственности как неисправимой, не модернизируемой никакими способами и, следовательно, выводящей ее носителей за пределы возможностей цивилизованного консенсуса.

Словом, с одной стороны, Западу более не нужны удачники и отличники модерна в периферийном мире — он хотел бы приберечь еще не растраченные природные ресурсы этого мира исключительно для себя, а с другой стороны, его новая специфическая расовая проницательность проявляется в принципиальном недоверии к чужой наследственности.

Ясно, что это новое видение Западом не-Запада по-новому определяет и задачи туземных элит в пространстве мировой периферии. В однополярном мире им вменяется либо перевоспитывать — однозначно на западнический лад — тех, кто окажется воспитуемыми, либо разоружать, деморализовать, лишать всех способов эффективного самовыражения тех, кого новая господствующая идеология причислила к невоспитуемым. Невоспитуемым объявлена война на уничтожение, и объявлена откровенно, во всеуслышание. В этом смысле плюрализм цивилизаций — то есть презумпция сосуществования качественно разных, но равнодостойных — отныне принадлежит прошлому. Незападнический опыт объявляется не иноцивилизационным, а просто варварским и террористическим.

Запад стал однопартийным обществом в смысле принципиального неприятия "идеологически чуждых" установок, восходящих к любой незападной традиции.

Его нынешний партийно-политический плюрализм выхолощен дважды: в смысле исчезновения всякой терпимости к действительным выражениям социально-протестного сознания и в смысле исчезновения терпимости к проявлениям инокультурного опыта.

По опыту затонувшего коммунизма мы знаем, что особо нетерпимых ждет одиночество в мире, желающем оставаться многообразным. Одиночество может какое-то время быть одиночеством самоуверенной силы, предвкушающей свою окончательную победу. В лексике современного мирового авангарда все больше сугубо силовых аргументов, все меньше следов мышления, открытого для понимания других позиций. Виною тому не только своекорыстие победителей, отвыкающих считаться с чужими интересами, но и специфический антропологический пессимизм, склоняющий к выводу, что наш мир населяет слишком много неисправимых и невоспитуемых.

Однако парадоксальным образом эти антропологические пессимисты остаются мироустроительными оптимистами: они почему-то уверовали, что неприспособленное большинство мира не окажет серьезного сопротивления их миссии социал-дарвинистского огораживания планетарного пространства для избранного меньшинства.

Дело, разумеется, не только в упованиях на голую силу и технологическое преимущество. Устроители однополярного проекта, по-видимому, убеждены в том, что лишаемая ими прав старая и новая периферия мира, образованная третьим и бывшим вторым мирами, окажется не способной ни к проявлениям социальной — классовой — международной солидарности, ни к солидарности цивилизационной, в рамках ареалов незападных мировых религий.

В этом вопросе устроители нового мира также тяготеют к двойному стандарту. Они, с одной стороны, убеждены, что победивший в холодной войне Запад и в грядущей горячей войне продемонстрирует неколебимую социальную, межклассовую и этнопрофессиональную монолитность, тогда как осажденная мировая периферия окажется не способной ни на то, ни на другое.

Примечания

1. Уайт Х. Метаистория. Екатеринбург, 2002.

2. Типична в этом отношении работа Р. А. Гальцевой, опубликованная в "Новом мире" (2002, № 7). С одной стороны, автор прямо отмечает современную русофобию Запада в качестве его идейной доминанты, а с другой — критикует патриотов за их неготовность идти в объятия Запада как родственно христианской цивилизации.

3. Уткин А. И. Американская стратегия для XXI века. М.: Логос, 2000. С. 13.

4. Грайнер Б., Штайнгаус К. На пути к третьей мировой войне? Военные планы США против СССР. Документы. М., 1983. С. 29.

5. Цит. по: Уткин А. И. Указ. соч. С. 30.

6. Он объединяет три структуры: министерство финансов США, международный валютный фонд и всемирный банк.

7. Интересна в этом плане работа Д. Белла "Культурные противоречия капитализма" (1971).


На оглавление